Некогда, желая предостеречь миллионщицу от необдуманных шагов по Прошлому, студентка сама пересказала Кате сюжет, описанный Е. Гронским. Дело было в Москве. И злодейский горшок был повернут так хитро, что издавал в ненастье кошмарные звуки. А строители еще и распустили слух об убийстве, якобы произошедшем в доходном доме на днях. Селиться в него никто не хотел. Домовладелец разорился.
— Прочее, — сладко сказала Катя, — мой Митя придумал. Девицу на роль горничной где-то сыскал. Барышня в домашних спектаклях отличилась, и привидение увидела крайне убедительно, и в обморок отлично брякнулась.
— А говорящий горшок?
— И на это мастер нашелся. Мы ему мансарду у Гинсбурга сняли. Он там поселился, ну и…
Ковалева заблуждала глазами.
Гости разошлись. Но призраков ее преступления в доме было хоть отбавляй. В мире, выстроенном во славу Модерна, женщины были везде, — их фигуры изгибались в дверные ручки, в крючки для одежды, их лица отчеканились на подносах и пепельницах.
— Катя, я рассказала тебе это, чтоб ты не вздумала вдруг экономить на артельщиках. Я хотела как лучше… — экс-Киевица заледенела.
И все же постаралась сделать «как лучше» еще раз:
— Ты сама распекала Дашу за то, что она провоцирует женское движение. Но ты тоже ведешь себя, как амазонки.
…бабушкой которых, к слову, была Венера.
Правнучек которой будут именовать femme fatale — роковыми женщинами, «венерами в мехах» Захер-Мазоха.
Дед которого, к слову, похоронен на Лычаковском кладбище Львова.
— О чем ты, Машеточка?
— Гинсбург будет разорен, — сказала анти-революционерка. — Ладно Шанцлер, он был немецкий шпион… Но Гинсбург — это плохо!
— Вот еще глупости! — фыркнула «фам фаталь». — Что мне этот Гинсбург, я ради него жизнью пожертвовала! Небось, во времена революции его б первого расстреляли. А дом его, кстати, сгорел в 41-м. Обойдется.
«Вот вам и первое зло, — подумала Маша.
Мое».
Итак, был белый, мохнатый декабрь. Он стремительно подходил к половине. Уже отсвет рождества чувствовался на снежных улицах…
— прочитала Ковалева и посмотрела в окно.
На декабрь — «белый, мохнатый…»
Привычный.
Почти целый месяц зима страшного 1918 года караулила их за стеклом. Зимой 1894 Анна нашла Лиру в Царском саду. Зима хлынула в их квартиру, когда Киевица щелкнула пальцами, желая убрать из заоконья картинку с царем… И вот пришла вновь, точно желая подвести итог всем Машиным зимам.
И, кутаясь в пуховый платок, Маша читала «Белую гвардию»:
Итак, был белый, мохнатый декабрь…
Со дня Отмены она не единожды открывала красную книгу и начинала читать самый киевский в мире роман.
Маша пыталась прочесть его и раньше: пыталась в шестнадцать лет, пыталась в двадцать и в двадцать один…
Но «гвардия» неизменно давала отпор.
Пробежав первые страницы, чтица вдруг останавливалась, осознавая, что не помнит их содержания. Оно растаяло, как снег. Послушная и великолепная, расхваленная мной Машина память превращалась в решето — роман, вязкий и мягкий, просачивался сквозь нее.
Велик был год и страшен год по рождестве…
— сколько раз она штурмовала эту, первую, фразу романа!
И первую страницу, и первые пять глав. Штурмовала с сентября по ноябрь и ближе к декабрю выучила их наизусть. Но так и не смогла постичь их — увидеть живую, дрожащую картинку.
А потом окна облепил «белый, мохнатый декабрь».
И случилось чудо.
Роман ожил! Затянул, закружил, принял в себя. Она упала в него, как падают в рыхлый, глубокий снег, раскинув руки. И поняла: «гвардия» — не случайно названа «белой».
Она была зимним романом. И не случайно эпиграфом к ней Булгаков поставил цитату из Пушкина: «Пошел мелкий снег и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель…»
«Почему я никогда не читала его зимой? Его нужно читать только зимой!
Вдруг Демон имел в виду это?
Просто советовал мне прочитать, когда пойдет снег…»
И дом на Андреевском спуске, 13, описанный в «Белой гвардии» под псевдонимом «дом на Алексеевском спуске, 13» был в тот миг у нее прямо под носом — за окном недорогого кафе!
И ныне, уткнувшись носом в самый киевский в мире роман, жадно глотая строки, абзацы, страницы, чувствуя, как скрипит снег у нее на зубах, Маша искала ответ на вопрос: «Что не так?»
Она сделала все так, как сказал ей Город!
Город, чье звание Миша Булгаков писал с большой буквы.
Как многоярусные соты, дымился, и шумел, и жил Город…
Их Город жил.
Весы выровнялись.
Люди, о смерти которых повествовала «Белая гвардия», — выжили.
Катя разорит Гинсбурга и Шанцлера… Но ведь это малое зло, не самая страшная изнанка большого добра?
О чем же тогда говорила Наследница?
«Или все дело в том, что я просто не в состоянье признать: добра не существует. Под белым снегом лежит земля. Предметы отбрасывают тень. А я, как Левий Матвей, готова „ободрать весь земной шар, снеся с него прочь все деревья и все живое“ ради моей „фантазии наслаждаться голым светом“…»
Но если признать, что зло — необходимая часть добра, следовало признать и революцию, и пятьдесят миллионов убитых, и голод 33-го…
Но существует ли на свете добро, способное искупить это зло?
И существует ли на свете зло, способное низвести их добро?
И кто такой Иоганн?
Маша отложила книгу. Подошла к окну. Больше-не-Киевица прислонила лоб к ледяному стеклу.
Когда-то давно-давно, желая помочь, Город повторял ей: «Владимир, Владимир…» — имя преследовало ее.
Теперь Киев говорил ей: «Зима, зима…»
Зимы шли за ней по пятам. Она шла через зимы.
Зимним 1894 время поскользнулось и упало в 1918, и вывихнуло сустав. Зимним 1895 Киевица отказалась от Города, сделав Киев бездетным.
(«Предсказываю: очень скоро вы закончите, как она!»)
И то и дело падал мелкий снег. И «отсвет рождества чувствовался на снежных улицах». И Даша обещалась прийти гадать в Навечерье Христово.
Зима…
* * *Д-з-з-з-з-з-з-зи!
Звонок был слишком требовательным даже для Землепотрясной.
— Замерзла, — пояснила она причину своего нетерпения.
— Ты в юбке?!
Выглядела нонче Изида, прямо скажем, не по-инфернальному.
Дашина голова была закутана в теплый платок, туловище тонуло в безразмерном тулупе, руки — в громоздких варежках. А все это в целом было столь основательно припорошено снегом, что больше всего звезда напоминала гибрид снежной бабы и огородного пугала.
— Пурга там, — просипела она. — Мой «примус» проехать не может. Пешком шла. Вот и оделась, как типа порядочная. Прими-ка! — Стряхнув заледенелые варежки на пол, Чуб распахнула тулуп.