И мать не сердилась. Она его схватила в охапку, зацеловала всего и зарыдала так, что он испугался.
В шесть ему подарили двухколесный велосипед. И именно тогда, отчаянно накручивая педали по лесопарку, ощущая баланс и предугадывая необходимые маневры каким-то шестым чувством, съезжая с холмов так быстро, что ветер больно бил в лицо, он навсегда и прочно полюбил скорость.
Леди Шарлотта просила его быть осторожнее, но он только отмахивался. Осторожность пришла тогда, когда он сломал руку — и целый месяц не мог ездить. Это стало худшим наказанием, чем боль.
Тогда, лежа в постели с закованной в гипс рукой, засыпая после прихода виталиста, он возмущенно слушал разговор деда с матерью.
— Надо забрать у него велосипед, иначе в следующий раз он сломает себе шею, — беспокойно выговаривал дед.
— Отец, ты же знаешь, кровь не обманешь, — отвечала мать и гладила ушибленного сына по голове. — Да и как я отниму? Он расстроится.
Да, она всегда была на его стороне.
И тем контрастнее были жесткие требования по дисциплине, исходящие от Кембритча-старшего во время визитов, его уничижительные нотации после каждого неверного движения. Тем тягостнее было его здесь пребывание. И мать словно замораживалась, улыбалась вымученно, ходила прямо, без свойственной ей легкости.
Но Кембритч уезжал, и сразу после отъезда отца горничные проветривали родительскую спальню, вымывали ее и перестилали белье. И снова начиналась вольная счастливая жизнь. С учебой на дому, которая Люку давалась удивительно легко. С поездками к деду, тоже ни в чем не ограничивающему внука, с его серьезными вопросами по географии, истории, политике, с рассказами о Дармоншире, с совместными походами на яхте, с прогулками по парку.
Счастливое время было, да.
Люк вяло шевельнул рукой, стряхивая пепел, снова затянулся. Начинала болеть голова, но вставать не хотелось.
Как гром среди ясного неба прозвучало намерение Его Светлости отдать внука в закрытое кадетское училище в столице. Кристофер Дармоншир сам закончил его и пребывал в непоколебимой уверенности, что только военная дисциплина может сделать из двенадцатилетнего подростка мужчину.
— Хватит, — непривычно строго сказал он возмутившемуся Люку, — цепляться за материнскую юбку, пора взрослеть.
Соли подсыпал и не вовремя приехавший отец, горячо поддержавший принятое решение — хотя они с тестем друг друга не переносили.
Люк до последнего не верил, что кто-то пойдет поперек его желаний, и в конце концов устроил совершенно позорную истерику — орал, бился, падал на пол — когда его вместе с вещами уводили через телепорт в герцогский дом в Лаунвайте. Оттуда уже, с напутствиями не посрамить честь рода, ошарашенного предательством обожаемого деда подростка препроводили в училище.
Мать, зажатая с двух сторон волей властных мужчин, робко упрашивала оставить сына с ней, не ломать ему жизнь. Но ее не слушали. А жаль.
В первый же день в училище Люку остригли длинные волосы, выдали несколько комплектов неудобной формы и показали личную койку у окна и большую тумбу — все личное пространство в комнате на двенадцать человек. Там учились в основном дети военных чинов, да редкие «счастливчики» из аристократических семей, и нравы были самые жесткие. Преподаватели относились к ним не как к детям — как к кадетам, все было мрачно, регламентированно и уныло. После своей детской вольницы он долго не мог привыкнуть к жизни по распорядку, к тупым заучиваниям устава, к построениям, к неудобной форме и самообслуживанию. Ему не хватало движения. В надежде на то, что его исключат — нарушал все, что можно, хамил учителям, задирал других кадетов. Но его не исключали. Лишали обедов и ужинов, ставили на дежурства, запирали на гауптвахте — и строчили донесения в Дармоншир.
Люк неоднократно сбегал, возвращался к матери в городской дом, та прятала его — но всегда находился тот, кто доносил деду о появлении наследника — и беглеца возвращали обратно. К взысканиям и штрафам, к позорным отработкам с уборкой территории, сортиров и прачечных. Ему все казалось, что в этой школе из разных людей делают совершенно одинаковых, безрадостных, озлобленных, да и нравы были как в любом подростковом коллективе — стайные, безумные. Преподаватели то ли не могли уследить за всеми происшествиями, то ли считали стычки между учениками элементом воспитания «настоящих мужчин», но драки происходили регулярно.
Именно в училище он научился драться и полюбил это дело. Его безудержная энергия требовала выхода, учебные физические нагрузки его не выматывали, Люк привычно задирал окружающих, получал тумаки, сам махал руками. Так одну из подростковых ожесточенных потасовок прямо на плацу увидел вечером дежурящий преподаватель по боксу. Растащил шипящих и грязно ругающихся друг на друга представителей «цвета нации», выстроил их, шмыгающих разбитыми носами, у стеночки, и произнес краткую, цветистую и емкую речь.
— Вы не мужики, а тупые волчата, — припечатал он первокурсников, — так, махая кочерыгами и визжа, дерутся только бл*ди в борделях. А вы кто? Мужики? Точно? А ну-ка проверьте! Что между ног у вас, спрашиваю?
Подростки молчали и с ненавистью косились друг на друга.
— Позорище, — боксер сплюнул на плац, — драка — благородное искусство, а не свалка. Чего вы тут друг друга щупали? Девок щупать будете, когда щупалки отрастут! Зарразы! Раз прыткие такие — после уроков всем стадом ко мне в зал. Объясню и покажу. А этого смехотворного бл*дства я чтоб больше не видел! Все понятно?
— Так точно. Так точно, майор Уилсон, — ломающимися голосами сообщили красные от унижения «волчата». И побрели в казарму — умываться.
После, в зале, во время тренировок, они даже подружились. Легко подружиться, когда предмет ненависти общий — сквернословящий и насмехающийся краснолицый майор.
Впрочем, обучал он на славу. И правила вбивал в буквальном смысле слова. Объяснял, как вести себя и в кабацких драках, и при спорах с дворянами, ставил удары, отчитывал. Выматывал их как мог.
Майор умер от инфаркта прямо во время тренировки, на последнем курсе. Он был одинок, курил, как паровоз, пил — и грубоватой отцовской любовью любил своих воспитанников. И последние его слова были «Теперь без меня, волчата».
Люк невесело подумал, что майору-то было всего тридцать шесть. Совсем молодой, чуть старше его самого сейчас, он казался им, мальчишкам, умудренным стариком. Уже после Кембритч оценил то, что этот угрюмый мужик для них делал. Он учил их жизни — не светскому этикету, который в них вкладывали наравне с уроками словесности, актерского искусства, математикой и танцами, на которых мальчишки, кривясь и оскорбляя друг друга, становились в пары. Он легко говорил о женщинах, отвечал на вопросы, волновавшие парней, вступающих в период созревания, выслушивал проблемы с родителями и давал советы — прямолинейные, невежливые. Не давал им спуску, награждал обидными прозвищами — сам Люк был у него «доходягой» — но при этом помогал небогатым ученикам, тратя на них скудную зарплату военного преподавателя. Да и тяжелый, заставляющий потеть и кривиться от боли труд в зале и на ринге стал тем немногим, что радовало Люка в училище.