Смотрит на меня Рудый исподлобья.
— Не видал я, — говорит, — ведунов безусых. Не нравишься ты мне.
— И ты мне не нравишься, — говорю. — Заносчив, нагл и зол. Но, видно, нужда у нас обоюдная друг в друге.
— Может, ты и стрелы останавливать умеешь? Попробовать, что ли?
— Пробовали уже, — вру, — да в землю легли. Говори, что у вас за нужда такая?
— А может, ты к той нужде и отношение имеешь?
— Не знаю я ваших дел, и шел я своей дорогой. Но раз боги нас свели, говорить нужно, а не стрелы метать.
— Ну, поговори.
Засвистал я по-птичьи, долго свистал, потому что вспугнули мы птиц перепалкой, но наконец, что хотел, вызнал.
— Люди, — говорю, — которых вы ищете, за третьим поворотом вас ждут, в засаде лежат. Тринадцать человек их. По дороге не езжайте, а спешьтесь и лесом идите. Со спины их и возьмете.
— Лазутчик, — говорит Рудый, — ты и лгун. Как раз на засаду нас и выведешь.
— А ты одного разведать пошли, — говорю. — Коли не вернется, значит, лгун я. А я пока меж ваших коней стану, и ты меня мечом достанешь всегда.
— Ладно. Но только меч у горла твоего будет.
Кинули они жребий, кому в лес идти, волком посмотрел на меня проигравший, но пошел. Стал я подле стремени Рудого и шею под меч подставил.
— Не знаю, — Рудый говорит, — что у тебя за корысть. Может, ты тех тринадцати и опасней во сто крат.
Я молчу. Вернулся разведчик: правда, говорит, через лес их брать надо, у дороги, за третьим поворотом в засаде лежат.
— Я, — Рудый говорит, — тебя сейчас свяжу. И не спорь, а то горло перережу.
Я не спорю. Связал он меня и на дороге оставил. Все спешились и в лес пошли. Скоро слышу: бой идет. Кого, думаю, под мечи подвел, свою судьбу пытая? Но раз в мир вышел, нельзя все по лесам мышью шнырять безгрешной. Жесток мир, и злы люди.
Вернулись. Двух пленных ведут, остальных, видать, всех перебили, подкравшись.
Повеселел Рудый.
— Не знаю, — говорит, — чего ты ищешь, но я, чего искал, то нашел. Доволен князь будет. Не ушли разбойнички.
Так вы княжеские люди? — говорю. — Хороши у князя слуги: чуть сироту безвинно не порешили.
— Нахален ты! — Рудый говорит. — Ну, в долгу я перед тобой. Чего ты-то хотел?
— Вы куда едете?
— В Смоленск возвращаемся. Там князь. С собой, что ли, взять тебя?
— А возьми.
Странно смеется Рудый:
— К князю не повезу, а другому доставлю.
— Кто такой другой? — спрашиваю.
— Поедешь со мной — увидишь.
— Развязывай: еду.
Развязал он меня и к себе в седло посадил. Поехали. Непривычно мне на лошади трястись, высоко и шатко. Рудый меня расспрашивает: кто я, да откуда, да что умею, да чего ищу.
— Пришел от дуба, умение мое лесное да озерное, а имя мне — Святогор.
Морщится Рудый:
— Имя у тебя больно гордое. Звериные да птичьи языки знать — это еще полдела.
Ехали мы день да полдня. Скоро стены городские увидали.
— Нравится город, деревенщина? — Рудый спрашивает.
— Глуп ты, — ему говорю.
— Пропадешь, парень. Люди не медведи.
Подвозит меня к домине, говорит:
— Со мной пошли.
Переходами, словно норами кротовыми, повел меня, выводит в палату. Сидит спиной к нам детина здоровый, хлебает из миски что-то.
— Эге, — хрюкает, хлебать не переставая, — Силой запахло. Молодая Сила, глупая. И подождите, — голову поднимает и принюхивается, — чего творится, одолень-траву и мындрагыр с собой несет!
— Эге, — говорю, — а ты кто будешь, к чужим сумам принюхиваться? Ты, что ль, мындрагыр выкапывал и одолень-траву рвал?
— И не ты тоже, — говорит он и снова хлебать принимается.
Смеется Рудый нехорошо.
— Поучи ты его, — говорит, — Микула. Наглый волчонок. Пороть надо. И злой, как муха.
— А ты прочь пошел. — Детина отвечает, все не оборачиваясь. — Нечего тебе в наши богатырские дела лезть. Хошь запорю я его, хошь с кашей съем, а не кличь волчонком богатыря.
Отступился Рудый, побледнел:
— Я думал, ведун он просто.
— А кто ты такой, — Микула кашу трескает и хрюкает, — чтоб ведунам руки вязать? Наглодаются свиньи твоих косточек.
Затрясся Рудый.
— Прости, — мне говорит.
— А не прощай, братик, — Микула чавкает, — покуда коня тебе, да сбрую, да все доспехи к вечеру не доставит. Не прощай, братик. Пускай повертится, образина рыжая, самомнительная и дерзкая.
— Все к вечеру будет! — Рудый воет.
— Только не скупись, а то не простит братик. Лучшее самое бери. Тебе князь за разбойничков награду даст. Прокутить ты ее хотел да бабе своей монисто хазарское купить, а вот видишь, как вышло. Плохо, брат, глупым-то быть.
Как сквозь землю провалился Рудый. Утирает рот Микула, поворачивается ко мне. Здоровый детина, годов тридцати, руки медвежьи, волос рыжий, глазки заплывшие, и Сила от него так и прет. Склонил голову набок, в глаза мне смотрит. И в первый раз в жизни опустил я глаза.
— Зовут как?
— Святогор.
— Чей сын?
— Даждьбогов.
— Наглый ты, да.
И затрещину мне. Повалился я с ног.
— Не тем хвастаешься. Вот не Даждьбогов я сын, а с ног тебя свалил и в любом деле побью. За чем пришел, знаешь?
Поднимаюсь, затылок потираю:
— За знанием да за Силой.
Вторую затрещину дает мне Микула. Снова в угол лечу.
— Словами не бросайся. Гордец ты. И дурак к тому же. Кто ко мне прислал?
Стою, мнусь.
— Перун, — говорю.
В третий раз с ног повалился.
— Не Перун, а дуб. — Микула рычит. — Говоришь, а не знаешь. И вообще, может, и не ко мне ты вовсе шел.
Потом принюхиваться стал.
— Подойди, — говорит, — ко мне, братик, поближе.
Э, да на тебе глаз, знаешь чей?
Я молчу. Но и трех раз показалось Микуле мало, и чуть голову мне с плеч не снес лапищей своей.
— А это за что? — с полу спрашиваю.
— А просто так. — Микула рогочет. — Правильно сделал, что смолчал. К порядку тебя приучаю.
Потом помолчал, говорит:
— Давно с Кащеем-то видался?
— Девять лет с половиной.
— Дитем еще, значит, совсем? — Крякнул и говорит: — в общем, понял, я, чего тебе от меня надо. Только, братик, одно дело, чего тебе надо, и другое — чего ты хочешь. Чего хочешь, того не получишь. А надо тебе многое. Правильно сказала образина глупая: волчонок ты, тебе к людям приучаться пора. Ты, поди, и не знаешь, кто я такой?
— Не знаю, — говорю осторожно, — уж прости.
— Про богатырей слыхал?
— Слыхал.
— Так вот среди них наибольшие я и Вольга. К кому, братик, пойдешь?
Подумал, говорю:
— А у кого рука потяжелее.