Тут ему сдавило горло, и он согнулся, надсадно кашляя. Акамие придвинулся к нему, погладил по спине.
— Хватит, не говори. Все равно не сможешь. Я знаю — помню.
Эртхиа что-то возмущенно мычал, давя кашель и давясь кашлем.
— Я понял, понял, можешь не говорить. Не надо. Хорошо?
Дэнеш охватил ладонью лоб Эртхиа и приподнял ему голову, второй рукой придержал за плечо. Акамие тут же ловко поднес чашу с вином. Эртхиа выпил ее, почти полную, не отрываясь, и тут же повалился на ковер.
— Он спит, — успокоил Дэнеш.
— Что ты ему подсыпал? — растерялся Акамие.
— Когда бы я успел? Я так… пальцами.
Я стоял, прислушиваясь, в темноте. Не более чем один удар сердца разделял это мгновение — и то, эту вечно немую тьму — и звук, еще звенящий тайно и неуловимо где-то там, там, нет — здесь, более здесь, чем я.
Не могло быть между ними более одного удара моего сердца, ибо это и был первый удар моего сердца.
Но едва сердце отозвалось, звук пропал. Не угас, как угасают отголоски, когда струна дрогнет в последний раз, а исчез так просто и необратимо, будто его и не было никогда, но в то же время он и исчезнуть мог, только быв. Он должен был звучать, чтобы отозвалось мое сердце, которого не было, но едва оно стало, он перестал. Я не могу объяснить иначе.
Я знал, что источник звука существует. Здесь, где я не могу его слышать издалека. Когда я был дальше, я слышал его так же ясно, как мать и во сне слышит дыхание своего дитяти. Здесь же я не мог, пока не приближусь. В сердце роза. Я знал, что мне не будет покоя, пока я не найду ее.
Я стоял в темноте, стиснув кулаки. Что-то остро ткнулось мне в левую ладонь. Так, должно быть, клюет скорлупу изнутри птенец. Так толкается в землю упорный росток. Ткнулось и затаилось. И еще, и еще раз — остро, и жадно, и отважно. В такт ударам сердца.
Я раскрыл ладонь, поднеся к глазам. Что-то ужалило меня в самую середину ладони. Осветив вздрагивающие пальцы, заплясал язычок пламени.
Я зажмурился. Я не помнил боли. Я помнил, что она была.
Огонь.
Я знал, что тот костер давно угас, и зола остыла, и ветер развеял ее. Но там, где я был до сих пор, времени нет. И страх был столь же далек от меня, сколь неотступен. Всю вечность.
А здесь я помнил о нем, как о боли, что он был.
Огонь.
Яснее я помнил звук, исчезнувший, едва появился я. Я знал этот голос, как свой, я управлялся с ним едва ли не лучше, чем со своим. Гортань знает усталость, но не дарна, рожденная петь — и ни для чего более.
Где-то она пела — В сердце роза. Я должен был ее найти.
День ушел, его сменила ночь. Разошлись. Эртхиа, спящего, перенесли в соответствующие его достоинству покои, царь же удалился на ночную половину, пустовавшую с тех пор, как жены Лакхаараа переселились в его прежний дворец, который принадлежал теперь его малолетним сыновьям. Только старший из них, Джуддатара, оставался в царском дворце и воспитывался как наследник нынешнего царя, своего дяди. С ним жила и его бабка, вдова царя Эртхабадра, старшая из его жен.
Дворцу положена ночная половина, ночной половине положены евнухи. И они томились от безделья, обходя пустующие комнаты, покои и купальни, обширные залы с бьющими струйками прохладной воды в широких мраморных чашах, крохотные дворики, мощеные пестрой плиткой, тенистые сады. Или, позевывая, играли в шнурки и камушки на широких ступенях и в тени галерей. Или строили друг другу козни от нечего делать. Обрести хоть какое-то подобие власти при нынешнем правителе они и не надеялись. Ну, кроме тех, кто прислуживал царице Хатнам Дерие и кто надзирал за рабынями на хозяйственных дворах.
Лишь несколько примыкавших к Крайнему покою помещений царь взял под опочивальню и маленькую библиотеку, где находились книги, которыми он пользовался чаще других, и где вечерами, как когда-то отец, он оставался подолгу без сна, приводя в порядок мысли и впечатления прошедшего дня и обдумывая все, чем должно озаботиться завтра.
Здесь же часто сидел с ним рядом Дэнеш, наигрывая на дуу и произнося стихи.
Настало время им узнать друг друга, не так торопливо и жадно, как в дни последней болезни Эртхабадра ан-Кири, но пристальнее и нежнее. Свиток за свитком разворачивал перед Дэнешем нечаянный царь — любимые, доверяя в них самого себя его мнению и суждениям, ибо сказано: выбирая книгу, выбираешь себя, и еще: Судьба заглядывает через плечо, отмеряя удел читающему.
Многие из свитков вместо имени автора несли на себе ссадины от ноздреватого камня, которым счищают с пергамента негодные знаки и слова, чтобы переписать заново. Но имя не заменишь иным, и свитки оставались безымянными, только стертое имя, подобно срезанной косе, роднило и уподобляло их тому, чей торопливый калам вызвал из небытия чудные, опьяняющие слова, которые читать и произносить вслух было восторгом и счастьем. Приняв царство, Акамие ан-Эртхабадр среди первых распоряжений сделал и такое: отыскать во всех собраниях безымянные списки и доставить во дворец. И сам, едва улучив час-другой среди дел правления, довольствуясь лишь коротким сном, выбирал те, которые живостью слога и сияющим благородством выдавали свое происхождение. И все же, не доверяя себе, звал Дэнеша и советовался с ним. Удостоверившись, своей рукой выводил на прежнем месте: Тахин ан-Араван из Сувы. И хранил эти свитки в особом ларце, вместе с преданием о царе Ашанане и жреце по имени Сирин.
Дэнеш также открывал перед Акамие самые основания, на которых зиждилось его существо. Не в записанных текстах, а в сумрачных и яростных речитативах на гортанном отрывистом языке ашананшеди. Акамие не требовал им перевода, в самих звуках находя недоступный его сознанию, но ознобом, гусиной кожей, гудящей дрожью в самом хребте постигаемый смысл. И так же было, когда Дэнеш показывал то, чего не мог объяснить словами, и это было как танец, а плащ цвета сумерек и грозовых туч взвивался, кружился, то парил, то стремительными струями обтекал со всех сторон гибкое тело лазутчика, так что казалось, что и нет у него другого тела, кроме плаща, и весь он — движение сумрачного воздуха и тени, но вдруг выплескивались из-за спины две мерцающие синевой ослепительные струи, то ли молнии — и начинали плясать вокруг дымного смерча, буревой тучи, и Акамие стонал, оттого что это было прекрасно и неуследимо.
И бывало, под утро они изнемогали от счастья и могли только, соединив руки и глядя друг другу в глаза, засыпать от медово-тяжкой усталости.
И бывало, что Акамие, утомленный делами правления, засыпал, едва вымолвив два ласковых слова, а Дэнеш часами сидел у его ложа, сторожа его сон. Вещее сердце ашананшеди не поднимало тревоги: никакая опасность не грозила царю. И Дэнеш был слишком осторожен, чтобы в воображении рисовать картины бедствий, которые сделали бы его избавителем и защитником, да и не было ему в этом нужды — уже был он и тем и другим.