Мунэмори оказался совершенным узником, хотя и не без причуд — не сопротивлялся, не отвешивал презрительных замечаний в сторону тюремщиков. Все бормотал о постриге, переписывании сутр. Сначала Ёсицунэ был настроен пренебрежительно, но потом это чувство улетучилось. Теперь он даже проникся к нему странной жалостью и еще более странным участием.
— Правда, Мунэмори-сан, как нелепо все обернулось? Ты, без сомнения, сделал все ради спасения рода. И вот очутился в плену, на грани жизни и смерти. Хотя не могу сказать, что с тобой станется.
— Правда, — пробормотал Мунэмори. — Нелепей и быть не может.
— Так и я: служил верой и правдой своему брату, — продолжил Ёсицунэ, — а он как будто меня презирает.
— Бывает, — отозвался Мунэмори. — Я старался служить своему отцу, но только презрение и получал.
— Значит, ты меня понимаешь. А ведь я хотел убить твоего отца. Почти всю жизнь обучался бугэй ради этого. Однако судьба лишила меня вожделенной награды. Ты же всю жизнь учился управлять могучей столицей Хэйан-Кё, но так и не удостоился этой должности.
— Не удостоился, — поддакнул Мунэмори.
— Но что может восстановить брата против брата? Разве не должен я быть ему родным, как отец — сыну? Уж наш-то отец, Ёситомо, знал и любил его куда дольше меня. Откуда же в нем такая зависть?
— Откуда… — эхом откликнулся Мунэмори. — Я завидовал своему брату. Он умер. Неужели из-за меня?
— Кажется, ты это понимаешь, — неуверенно протянул Ёсицунэ. — Теперь все мои камакурские союзники предупреждают меня, что, возможно, и мне суждено умереть — от руки брата-завистника.
— Возможно, — вздохнул Мунэмори. Потом, более внятно, продолжил: — Син-ин как-то признался, что не властен нив чем, кроме того, что попускает людская ненависть. Быть может, в этом все дело.
— Истинно, — кивнул Ёсицунэ. — Злодеяния, которые человек творит в своем сердце, страшнее всех демонов — порождений наших снов.
— Верно, — согласился Мунэмори. Потом его голос опять зазвучал рассеянно: — Постриг… убогая келья для молитвы. Прошу, дозвольте мне принять схиму. Переписывать сутры… молиться…
Ёсицунэ понял, что бывший глава Тайра снова ушел в себя. Он тихо сказал:
— Покажи, как бы ты стал молиться, Мунэмори-сан. Прочти мне сутру.
Когда Мунэмори склонил голову и зашептал слова Лотосовой сутры, Ёсицунэ поманил человека с мечом, скрывавшегося в тени, а сам медленно попятился. Воин дождался, пока Мунэмори произнесет священное имя Амиды, и молниеносным ударом отсек бывшему царедворцу голову.
По циновке побежала струя алой крови — последний флаг Тайра.
Госпожа-монахиня, некогда называвшаяся Кэнрэймон-ин, шла по лесной тропинке с корзинкой горных азалий. Было то на исходе четвертой луны второго года Бундзи. Целый год минул с битвы при Дан-но-ура, а государыня не переставала молиться по безвременно погибшим, будучи не в силах их позабыть.
С приходом весны расцвел лес. В сосновых ветвях слышались голоса угуису и кукушки. Среди деревьев расхаживали чуткие олени. Ручьи, наполнившись талой водой с окружающих гор, зажурчали по-новому. Кристальный холодный воздух звенел чистотой, неведомой Хэйан-Кё.
Однако государыня чувствовала себя чужой в этом краю, бесконечно далеком от старой столицы. Казалось, она попала в другой мир — мир, никогда не знавший изящных занавесей-китё, чтения стихов при полной луне, игры на флейте и кото, драконьих челнов в императорских прудах, цвета глициний, чтений моногатари при свечах. Здесь царило запустение, что очень подходило ее нынешней душе.
Она свернула по тропке к скиту с названием Дзяккоин и вдруг замерла. У дверей ее хижины толпились какие-то люди. Ее служанка, шедшая рядом, тоже остановилась как вкопанная.
По тропинке навстречу им бежала монахиня.
— Госпожа, никогда не угадаете, кто прибыл нас навестить! Государыня закрыла лицо рукавом, порываясь отвернуться.
— Прошу, отошли их, кем бы они ни были. Я не могу показаться им в таком виде.
— Для схимницы у вас самый правильный вид, и стыдиться здесь нечего. Кроме того, гость — не кто иной, как государь-инок Го-Сиракава. Ради вас он прибыл сюда из самого Хэйан-Кё, и было бы грубо отправить его обратно, даже не перемолвившись словом. Идите же, он вас ждет.
Госпожа-монахиня нехотя спустилась под гору к скиту. Ей вдруг стало стыдно буйно разросшейся травы, убогой прохудившейся кровли, крошечного огородика — того, что так грело душу, когда она здесь поселилась. К ее оторопи, отрекшийся государь сидел прямо на улице, в окружении лишь нескольких слуг, и она могла запросто видеть его, лицом к лицу. Он казался гораздо старше своих лет — чуть больше шестидесяти — и выглядел устало, хотя и внушительно в сером монашеском одеянии.
Государыня поклонилась ему и села неподалеку на камень, не смея заговорить.
— Ох, Кэнрэймон-ин, — вымолвил Го-Сиракава. Глаза его блестели от сдерживаемых слез. — Как странно повстречать здесь тебя — императорскую жемчужину — вне драгоценной шкатулки! Хотя, должен признать, одежды монахини не умалили твоей сказочной красоты.
Госпожа-монахиня вспыхнула и еще выше укрыла лицо рукавами.
— Владыка слишком добры. Каждый день я молю ниспослать мне видение Будды у этой калитки, зовущего отринуть сей суетный мир, но никак не чаяла вас повстречать. Я попала сюда, в это глухое место, за грехи моего рода, за свои грехи. Такая жизнь пристает мне как нельзя лучше.
Го-Сиракава кивнул:
— Пожалуй. В мире больше нет места тонким душам, подобным твоей. Он переменился. Мы надеялись, что утрата маленького императора всех образумит и вернет Японии мир. Боюсь, однако, что мир этот будет недолог. Властитель Камакуры — человек могущественный, но завистливый и жестокосердный. Он выслеживает своих братьев и одного за другим предает смерти. Как я понял, в его замыслах переместить столицу в Камакуру — место, далекое от изящества. Он все больше стесняет во власти государя, сидящего на Драгоценном троне, тогда как его самураи возвысились необычайно. Сказать правду, конец света и впрямь настал, ибо мир, каким мы его знали, исчез и никогда не вернется.
— Оттого-то я еще больше рада, что посвятила жизнь служению Будде, — ответила госпожа-монахиня. — Едва ли мое сердце вынесло бы большее горе.
— Подойди же, побудь со мной немного. Послушаем еще раз голоса птиц и помянем красоту былых дней.
Голос колокола в обители Гион звучит…
Так ушла слава Тайра, подобно палой листве, исчезающей под снегом, — память о них осталась, но никогда уж не блистали они в прежнем великолепии. Быть может, Царь-Дракон отчасти раскаялся в том, что обрек их на гибель, ибо с тех самых пор рыбаки Внутреннего моря стали находить в сетях чудных крабов, которых прозвали хэйкэ-гани, или крабами Тайра. С их панцирей смотрят навек запечатленные лики грозных самураев, и рыбаки непременно отпускают их в море, боясь накликать беду.