Герцог Кассарийский, не оборачиваясь, властно взмахнул рукой, и в небольшой толпе, стоявшей за его спиной, возникла фигура огненного рыцаря. Флагерон изумленно вертел головой, не слишком понимая, где был, куда попал, сколько отсутствовал и что за это время пропустил. Секунду спустя его сгреб в объятия Кальфон, обрадованный возвращением бесследно пропавшего товарища. Торопясь к месту событий, заинтересованный Сатаран проглотил сразу двух последних фьофьорли, а Лилипупс предложил одному из великих магистров Ордена Рыцарей Тотиса «разуть глаза на бесчинствобразия их командора и посохранять здоровье для потом, где оно много потребуется, если сейчас проглупить».
Великий магистр понял, что под этой зеленой шишковатой лысиной скрывается великое дарование и внял мудрому совету.
Сущность войны есть насилие, и умеренность в войне есть слабоумие
Томас Маколей
В этот момент сражение стало затихать.
* * *
— И зачем ты притащил мне эту тарелку?
— Потому что она твоя, я думаю.
— С твоим словесным портретом?
— Ну, портрет-то совпадает. Это ведь ты тогда зверопусил, путусил и как его… дворковал вландишным способом?
— Э-ээ, нет, я на такое не способен. Точнее, способен. Но лучшие результаты мы показываем, выступая в команде. В отличие от некоторых.
— То есть ты понял?
— Позже, чем ты, но догадался сам, не заглядывая в твою голову, — признался Спящий.
— Это наша голова. Общая.
— Скажем так, в твою часть нашей общей головы. — Спящий потер затылок, что всегда означает смущение. — Печальная судьба, откровенно говоря. Не хотелось бы ее повторить.
— Как ты думаешь, Думгар знал?
— Этот старый кусок тверди земной? Иногда я думаю, он знает вообще все. Только молчит и улыбается.
— Мне тоже кажется, что он не мог не знать. Ведь Генсен создал его до разделения, и оно должно было состояться у него на глазах. Тогда почему он не сказал мне?
— Есть вещи, до которых ты должен дойти своим умом, а до тех пор они как бы не существуют.
— Ну, вот я понял, и теперь у меня волосы дыбом. У нас не будет выбора. Или умру я, или умрешь ты, или случится именно это: кто-то из нас станет Генсеном, а кто-то Саразином.
— Мне они оба как-то малосимпатичны, — признался Спящий. — И что, никаких вариантов?
— Думаю, один все-таки есть. Но только в том случае, если он действительно, взаправду устроит нас обоих.
— Детское слово, взаправду. — Спящий посмотрел на Зелга со странной нежностью. — Ты помнишь, когда сказал его мне?
— Честно? Нет, не помню. Хотя ты бы, наверное, хотел, чтобы я помнил. Я испортил хорошее впечатление о себе?
— Хорошее впечатление, — взвился Спящий. — Какой же ты оптимист. Я знаю, что не помнишь, — невесело усмехнулся он. — Ты надежно запер меня и все собственные знания обо мне в первую очередь от самого себя. Ладно, освежу твою обморочную память. В тот день мы убили в саду василиска.
— Большого?
— Немаленького. Наша драгоценная Ласика подняла потом грандиозный скандал и уволила двоих телохранителей.
— Почему?
— Ей пришла в голову замечательная идея, что он прокрался в замковый парк, чтобы убивать — тут, кстати, интуиция ее не подвела, — но потом умер своей смертью, а телохранители позорно прошляпили оба события.
— А что было на самом деле?
— Ты столкнулся с ним нос к носу. А ты еще был малыш…
Зелг зябко передернул плечами: он внезапно понял, каким именно был в тот день — таким, каким увидел ребенка, спящего на куче соломы в наглухо запертой подземной камере.
— Да, — кивнул Спящий. — В тот день я проснулся, в тот день ты узнал об этом и в тот же день заточил меня на все эти годы.
— Почему?
— Ты часто задаешь этот вопрос. Не зря ты избрал научную карьеру.
— Не так я ее себе представлял.
Они рассмеялись как добрые приятели.
— Мы испугались, — продолжил Спящий, не дожидаясь следующего вопроса. — И меня как встряхнуло. Я бросился тебе на помощь.
— Спасибо, — сердечно сказал Зелг.
— Не за что. Строго говоря, в ту секунду я был уверен, что я один-единственный, я даже не подозревал, что ты есть на свете. А потом все как-то стремительно, сразу и вдруг случилось. Я понял, что ты — часть меня, потом, что, скорее, это я — часть тебя, потом мы снова посмотрели на василиска и испугались уже вдвоем, и от накатившего ужаса поднялась какая-то волна…
— Я помню, — сипло сказал Зелг. — Волну, кажется, помню.
— Ну вот. И мы выжгли ему глаза. А потом и сердце. Он упал и умер. А мы заплакали. Нам стало его жалко.
— Мне и теперь его жалко, — вздохнул Зелг. — Мы же могли обратить его в бегство, или сделать что-то другое, более милосердное — могли? Или не могли?
— Ты спрашиваешь, умели ли мы, или ты хочешь знать, способны ли мы, когда мы единое целое, на приличные поступки или сразу становимся воплощенным злом?
— Полагаю, я спрашиваю о первом, но подразумеваю второе.
— Хотя бы честно — этого у тебя всегда было не отнять. Вот тогда ты и спросил: это взаправду?
— А ты?
— А я сказал — думаю, да. И в тебе что-то сломалось.
— Я сразу предположил второе.
— Ты решил, что вместе мы — зло. И я пикнуть не успел, как ты запер меня. А потом появились Эгон и Тристан. Бедняги. Несмотря на то, что ты приставил их сторожить меня, я всегда жалел этих бедолаг.
— Боюсь даже спрашивать, почему.
— А тебе не приходило в голову, что ты и их обрек на вечное заточение?
Зелг взялся ладонями за голову.
— Они ничего такого не говорили.
— Они преданы тебе. Так же, как был бы предан и я, если бы у нас сложилось.
— Представляю, как ты меня ненавидел.
— Конечно, ненавидел, куда ж без этого. А ты поставь себя на мое место. Ты бы не ненавидел? Но это потом, позже. А сперва я чуть не свихнулся, потом много плакал, потом звал тебя — хотел объясниться. Ну а потом, да, созрела ненависть. Это, знаешь ли, вино долгой выдержки.
— Я скажу «прости» и это будет искренне, но ничего не исправит, — Зелг вздохнул. — Какое уж тут прости. Даже не знаю, чем бы я ответил на это «прости». Наверное, негодованием, или презрением.