тошнотворно растянувшийся, будто смазанный, растерзанный и вновь соединенный вязкой массой копошащейся, толкающейся, бегущей толпы, произошло сразу несколько событий, изменивших всё…
И всех.
Анна, отчаянно рванувшись из рук остолбеневших державинцев, ринулась вперед, к воде, невольно очутившись на полпути между Державиным и Глиньком.
Несколько крылатых гусар тронулись наперерез толпе, навстречу нам, выпростав огромные пики.
Сам предводитель — Державин, прищурившись и закусив перепачканные пеной синюшные губы, выстрелил.
Матерно выбранившись, выстрелил Лестревич.
Выстрелил я.
Тройка крылатых прорвалась сквозь толпу, подминая зазевавшихся, топча упавших.
Дергается тело Лестревича, пронзенное пикой. Храпящий конь вместе с седоком увлекает его жертву прочь, несется к скалам. Острие второй пики грудью встречает старшой Бузыкин, и лязгающий сталью шквал сносит его.
Третья пика уготована мне.
Рука, сжимающая трехствол, медленно движется в направлении гусара, несущегося на меня — но понимаю что поздно, слишком поздно…
Всё.
Но наперерез всаднику — откуда-то сзади и сбоку — выносится стремительная тень. Гусар летит наземь, пика слепо пропарывает воздух. Мой славный боевой друг…
Ханжин, не жалея руки, с оттяжкой бьет всадника по личине шлема — со страшным чавканьем та проваливает нос и зубы всадника.
Туман в мозгу, сумасшедшая гонка, не бег даже, но животное выживание, сосредоточившееся в одном лишь стремлении — уцелеть… Мы несемся по берегу.
И вдруг — как вспышку молнии в кромешной тьме — я вижу…
Анну, лежащую на каменистом берегу. Глаза ее широко распахнуты, в них отражается мечущееся пламя факелов. Я падаю на колени, я кричу… кричу?
Чуть поодаль скрючился Державин, поймавший две пули — мою и Лестревича.
В отблесках пламени, что пляшут по поверхности озера, в мертвенном сиянии, исходящем из его глубин, к берегу медленно движется Глинько. Нескладные длинные руки все так же держат мертвую Марысю.
Что-то не так, что-то неправильно в том, как он идет.
Я понимаю.
Посреди единственного глаза — смотрового оконца акванавтского шлема — зияет в кружевах трещин пулевая пробоина.
Он пытается подойти к нам, протягивая страшную свою ношу — шаг, еще шаг.
Заваливается назад, тяжело кренится. Оседает, рушится в воду вместе с Марысей, и вода, пенясь смыкается над ними.
Ханжин хрипит что-то неразборчивое. Прищурены черные щели глаз, сжаты бледные губы. Лицо его страшно в алых отсветах — китайская маска «цзинь».
Панически вопя, из мельтешения толпы вырывается толстяк, тот что был в трактире, тот что держал Анну… видит ее тело и кричит что-то испуганное, жалкое, блеющее…
Ханжин накидывается на него, ухватив за галуны кафтана, душит маорийским смертельным захватом… Что-то застит мои глаза, мешает — щиплет, скатывается по щекам. Холодная отстраненная мысль: неужели после всего того, что мне пришлось увидеть и испытать — неужели я все еще способен плакать?
— Идиоты! — хрипит Ханжин, когда я сдергиваю, оттаскиваю его от полузадохнувшегося толстяка. — Что же вы наделали, идиоты!!!
Земля вздрагивает под ногами. Часть озера вспухает, вздыбливается зеленой горой. Берег у мельницы лопается арбузной коркой. Мельница, ранее казавшаяся вечно-незыблемой, как само естество Земли, как часть ее, покрывается трещинами, сквозь которые прорывается наружу тот же зеленый, мертвенный свет. Жадно лижет темноту, прокалывает ее сотнями лучей.
Водяное колесо издав утробно-исполинский стон, кренится набок, и одна из громадных замшелых шестерней, вырвавшись из обоймы, катится под гору — страшное перекати-поле, нагоняет бегущих в панике людей, вдавливает их в камни…
Из-под земли рвется низкий, протяжный звук. Мне никогда не приходилось слышать ничего подобного. Стало быть, таков он и есть, Трубный Глас, про который твердил безумец Державин, в своих гипнотических речах смешавший разноязычные представления о Великом Конце… неужели он был прав?!
— Поздно, — Ханжин качает головой, растягивает губы в нервической улыбке. — Слишком поздно…
В его лице ни кровинки. Остекленевшим взором он смотрит на полыхающую мельницу.
Из недр, из нагромождения камней, изнутри полыхающей мельницы, со дна озера — несется страшный звук. Гортанный, полифонический, адский — в нем можно уловить некий ритм. Сочетания хрипов, треска, гула разбиты на периоды, повторяются равными долями.
— Что это, Ханжин?
— Он погиб, понимаете? — бормочет Ханжин, не глядя на меня. — Это защитная система, надо полагать. Как-то завязана на его личность. Трудно объяснить. Он говорил со мной, после того, как экстрагировал… изъял, словом, перенес меня туда, — он мотнул головой в сторону мельницы. — Никогда я не верил в телепатию, враки все это, — а вот поди ж ты, словно Глинько стал частью меня самого… я многого не понимал, это что-то запредельное, не для нас, не для… — Ханжин вдруг плотно взглянул мне в глаза, так, что екнуло что-то под ложечкой, — не для людей. Он пробовал раньше контактировать с Державиным… результат вы видели сами, — мой друг горько улыбнулся. — Поздно, Брянцев, не исправить…
— Что происходит, Ханжин? — мне неприятно видеть его бездеятельным, слабым.
— Вы только взгляните, снова рукав испортили, — мой друг улыбается, тщательно отряхивая пиджак. Его спокойствие в данной ситуации заставляет мое сердце облиться холодом ужаса. — Слышите периоды? Они сокращаются… Элементарно, дорогой Брянцев. Это обратный отсчет.
Роняя факлы, лампы, слеги и косы, спотыкаясь о тела, уклоняясь от обрушивающихся, летящих, объятых пламенем кусков мельницы, толпа бежит прочь из ущелья. Храпят обезумевшие лошади: одна из них проносится мимо нас по берегу, таща за собой по камням гусара с ногой, застрявшей в стремени. Надломленные белые крылья прочерчивают землю. Низвергнутый ангел.
— Обратный отсчет чего? — спрашиваю я.
Ханжин пожимает плечами:
— Не могу представить, как сработает защитный механизм. Скорее всего, полный вайпаут, как говорят наши коллеги в Лондоне. Не для людей, Брянцев, — повторился он. — Вспомните Причетта. Тайна, что погубила Усинских. Тайна свела с ума местечкового бонапарта. Теперь она похоронит самое себя… нет ли у вас сигариллы?
Лицо моего друга вновь принадлежит ему. Ироничный, спокойный Ханжин.
Ядовитый дым заполняет глотку и ноздри, мы заходимся кашлем, укрываемся рукавами, уворачиваемся от рушащихся горящих балок, но — упорно ныряем в самое сердце ада.
В ярких всплохах — та самая черная твердь.
— Жаль, не успели… сигарилла… — Ханжин вдруг громко, сумасшедше хохочет: — Брянцев, тигр ел не бабушку… — и отчетливо говорит, пребольно сдавив мне локоть:
— Тигр ест Марысю, Брянцев. Марысю. Буква «м», четырнадцатая буква алфавита. Двадцатое июня четырнадцатого года. Сегодня, Брянцев. Что-то должно случиться сегодня. Глинько дал знать Марысе, но за ней уже шла по пятам державинская свора… тем рисунком она пыталась предупредить Анну… и всех… Я не смог, не догадался вовремя… — Ханжин снова по-безумному горько хохочет.
Он тянет меня за рукав. Черная твердь. Черная жидкость. Я панически боюсь, что, как и в прошлый раз, она примет лишь Ханжина, а я останусь