— Поздравляю вас, герр профессор. Это великолепно! Вы стали отцом. Искренние поздравления, от меня и от моей семьи.
Савиньи крепче сжал его локоть.
— Ты в порядке, Якоб? — спросил он, наклоняясь, чтобы встретиться с ним взглядом. — Ты бледен. И голос изменился.
Якоб покачал головой. Он не мог говорить — боялся, что если начнет, слова уже будет не остановить: слова и, возможно, слезы. Он так давно не плакал, и слезы, запертые в глазах, застоялись.
— Может, ты тоскуешь по дому? Ты можешь сказать мне, старина.
Старина.
— Нет, — справился с голосом Якоб. — Я не тоскую по дому. Я счастлив здесь.
— Слишком счастлив?
Якоб сглотнул. Это было не так уж далеко от истины. Чем дольше он оставался вдали от Гессена, тем большим это было для него искушением. Вновь оказаться в лоне семьи — любой семьи, дружной и пополняющейся новыми членами — почти предел того, что могло выдержать его сердце. Но запах желтофиоли придал ему силы. И хотя сейчас было самое неподходящее место и время, он подошел к столу и сказал:
— Я не могу больше заниматься правом. Я не могу позволить себе продолжить обучение, и даже если стану специалистом, мне придется практиковать вдали от семьи. А это никуда не годится. Им нужно, чтобы я был с ними. С матерью, братьями и сестрой. Я всем им нужен.
— Ты принял решение? Но юриспруденция была профессией твоего отца.
— Да, это так, упокой Господь его душу. Но дело в том, что пойти по его стопам убедила меня мать.
— А сейчас она предложила тебе пересмотреть решение?
Глаза Якоба забегали.
— Я знаю, что нужен ей. Когда вернемся, я должен быть с ней. Она зависит от меня. Она всегда нуждалась во мне после смерти отца.
— И чем ты будешь зарабатывать для себя и семьи? Конторской работой?
Якоб кивнул. Он взялся бы за любую работу: он был способным, старательным, трудолюбивым. Должность налогового инспектора или секретаря в кассельском правительстве была бы ему по силам. Кроме того, его беглый французский был бы неоценим, учитывая нынешний объем переписки между наполеоновской Францией и немецкими государствами, втянутыми в ее орбиту.
— А Вильгельм? Он будет искать работу?
«Старший» уставился на пачку писем.
— С его здоровьем это сложно. Нет, один из нас должен завершить обучение. Но пока я буду работать в Касселе, он может подрабатывать в Марбурге, мы будем вместе работать, собирая и редактируя старинные немецкие песни и сказки, с расчетом на их будущее издание.
Лицо Савиньи прояснилось.
— Хорошо! В этой сфере вы обладаете редкой проницательностью, Якоб. Будем надеяться, что там, где проиграет немецкое право, выиграет немецкая литература!
Он протянул руку, и Якоб подошел и пожал ее. Глаза мужчин встретились. Савиньи пригласил его во Францию, устроил ему побег, — и в конце концов он сбежал, но не в другую страну, а еще глубже в себя.
— А теперь идем, — сказал Савиньи, беря Якоба за руку, а другой рукой обнимая его за плечи, когда они выходили из комнаты. — Пойдем, я покажу тебе то, что может значить в жизни человека гораздо больше, чем книги по праву, конторские книги или даже — смею ли сказать? — книги народных сказок. Понимаю, сейчас трудно в это поверить. Но однажды ты сам все поймешь.
…И судья отправил еврея на эшафот и повесил его как вора.
Усмехнувшись, Куммель опустил книгу в зеленом переплете, дочитав до конца. Он видел языки пламени, зловещий старинный огонь, чувствовал на лице его иссушающий жар. Взяв книгу под мышку, он прижался к стене, чтобы дать пройти размахивающей лорнетом гувернантке с тремя мальчиками. Затем вновь пролистал четыре немногословные страницы «Еврея в ежевике».
Некогда у одного богача был честный слуга, так начиналась сказка. Этот честный слуга потешился, послав еврея с длинной козлиной бородкой в заросли ежевики, а затем заставив его неудержимо танцевать под звуки своей волшебной скрипки. Ежевика изорвала ему одежду, порезала и исцарапала его, но хозяин был неумолим. «В свое время ты ободрал уйму народу, — смеялся он. — Теперь пусть ежевика обдерет тебя!» Еврей обещал ему сумку золота, если тот прекратит играть. Он выплатил обещанные деньги, но потом все же попытался вернуть их, и его вынудили признать — после новой череды волшебных танцев — что он сам их некогда украл. Потому-то и получил по заслугам.
— А! — раздался голос, заставивший Куммеля захлопнуть книгу. — Кажется, я оставила «Сказки» в руках заинтересованного человека!
Он не слышал, как фрейлейн подошла. Она стояла рядом уже не с таким подавленным видом, но со своей обычной дежурной улыбкой. (Иногда Куммель представлял ее лицо как маску, истрепавшуюся от чрезмерного употребления, изъяны которой она вынуждена ретушировать, засиживаясь до поздней ночи.) Руки ее были скрещены на груди, и, казалось, она не собиралась забирать у него книгу, хотя, очевидно, за ней и пришла. Куммель все еще чувствовал на лице пламя — сильный жар, — хоть и пытался скрыть его поклоном.
Он протянул книгу, и она взяла ее с любезной улыбкой.
— Вообще-то сказки вышли в двух томах, — сказала она. — Если вы обещаете бережно обращаться, буду рада дать вам один. — Глаза ее смотрели в сторону Куммеля, но, казалось, взгляд не достиг его, остановившись, возможно, на плотном старомодном сюртуке, который она, должно быть, часто видела на своем отце. Он был уверен, что она не заметила румянца у него на щеках, а также того, что огонь не только потрескивал в его памяти, но и разгорался сейчас между ними здесь, прямо в коридоре.
— Я не очень хорошо читаю, — ответил он, не делая попытки взять книгу обратно. — Я не читал много лет. Не уверен, что с этим справлюсь.
Он не мог удержать воспоминания. Они ворвались в него с неистовством, как всегда, ярко и живо: два десятка соседей, равнодушно кормящих пламя охапками книг; воздух, полный столбов дыма и кружащихся хлопьев пепла; сырой, резкий вкус чьих-то паленых слов в его горле, когда он выглядывает из укрытия; затем внезапные крики и чудовищный запах горящего тела.
Даже когда он подавил их, некоторое время в его голове раздавался необъяснимый, низкий щелкающий шум, как однообразное хлопанье флага на жестком ветру или отрывистый отдаленный стук чьих-то башмаков.
Взгляд фрейлейн стал теплее.
— Как не стыдно! Это очень стыдно! Книги так разнообразят жизнь! Я не могу вспомнить, чтобы наша семья была без книг. Особенно, конечно, дядя.
Куммель был рад, что она перевела беседу на обычную тему. Дядя, дядя. Это отвлекло его от воспоминаний.