Что до самого Михелькина, то он долго колебался, выбирая между Капштадтом и Парамарибо, и наконец к исходу зимы нанялся на корабль и отплыл в Южную Африку. Почему-то после этого Ялка почувствовала странную горечь и облегчение. В глубине души она надеялась, что никогда больше с ним не встретится, но при взгляде на дочь всякий раз невольно вспоминала о нём.
Травник давно скрылся за поворотом, а она стояла с дочкой на руках, смотрела на островерхие крыши, крытые черепицей и серым шифером, и продолжала вспоминать. Тория сосредоточенно играла лентами материного чепца. А та думала про Яльмара с Октавией — как они встретились, как потом уплывали домой, на острова, о Фрице, о кукольнике. Ветер трепал её короткие, толком ещё не успевшие отрасти волосы. Ей не хотелось думать обо всём, что произошло в последние два года. Прежний мир кончился, ушёл в сказки, в легенды, стал прошлым навсегда. Ей было ясно, что, даже если что-то пошло не так, всё равно ничего не изменить, надо жить дальше. Она во многом сомневалась, но у неё снова был дом впервые с того времени, когда скончалась её мать (не могла же она, в самом деле, считать домом тёткино жилище). Как это, оказывается, важно для женщины — иметь свой дом, хотя бы для того, чтобы чувствовать себя защищенной...
Она опять подумала о травнике, о том, что их теперь связывало, и о том, откуда всё это пришло. Сам Жуга считал, что в нём нет больше магии — энергия рассеялась, и это, кажется, нисколько его не тяготило, наоборот, даже принесло какое-то облегчение. В глубине души она подозревала, что частичка волшебства в нём осталась, и в равной степени надеялась на это... и боялась. Она до сих пор не могла поверить. Ей снились кошмары. По ночам ей слышались крики, мерещились запахи дыма и горелой плоти, она просыпалась — и подушка её была мокра от слёз. В такие минуты Ялка цеплялась за травника, прижималась к нему так, словно хотела оставить у него на коже отпечаток своего лица. Жуга просыпался и гладил её стриженую голову: «Ну что ты, успокойся, успокойся... Видишь: всё хорошо, мы живы». Так она опять засыпала, если только эта возня не будила Торию.
И ещё она понимала, что теперь обречена всю жизнь гадать истинны его чувства или нет и что же есть его любовь — была она уже тогда, в момент их первой встречи, или зародилась позже? Или же вообще — пришла в последний миг? А может быть — тут Ялке делалось нехорошо, — а может быть, она сама, вернув его из чёрного небытия, без всякой задней мысли сотворила этот зов и поселила в его сердце? Ведь что-то она пожелала для себя! Так чего же? Может, этого?
Тот ли он, что раньше, или тот, каким она его себе придумала?
С другой стороны, подумала она, какая разница! Любая женщина обречена всю жизнь задаваться этим вопросом и не находить ответа.
«Надо поменьше думать об этом!» — решила она, и с дочкой на руках направилась во внутренний дворик, в маленький голландский сад с застеклённой оранжереей, где белый посох травника, воткнутый в землю, дал первые побеги.
«У меня есть гнездо, — с улыбкой подумала она. — И я знаю, куда лечу!»
Она шла, и строки нового стихотворения словно сами собой слагались у неё в голове. Подобное стало происходить с ней всё чаще. Видимо, дыхание Бездны Снов — предвечный ледяной огонь, который опаляет души поэтов, пророков и мечтателей, затронул и девушку тоже. Но это было всё, что она вынесла оттуда, и о том она не говорила никому, поелику не подобает женщине писать стихи.
А если разобраться, то она и не писала их, а только думала:
Я ветер, что несёт осенние дожди,
Я отсвет фонаря, я шум прибоя.
Пускай идут года, ты только жди,
И я приду. Приду, чтоб быть с тобою.
Я лёд, я стылое дыхание зимы,
Я искры на снегу, огонь в камине.
Ты только помни: будем вместе мы,
Не верь тому, что нет меня в помине.
Я тихий перезвон весенних ручейков,
Я талая вода, я запахи сирени.
Придёт пора, я вырвусь из оков —
Я не погиб, я лишь уснул на время.
Я лето, жаркий полдень солнечного дня,
Я пенье птиц, я бурные пороги.
Ты только верь, ты только жди меня.
Я далеко, но я уже в дороге.
Год кружит карусель, но ты не торопись;
Ты не напрасно ждёшь и дни считаешь.
Я здесь, с тобой, ты только оглянись,
Ты оглянись — и ты меня узнаешь...
...А травник тоже шёл по улице, наступая на собственную тень, щурился на мартовское солнце в лужах, и подбитые гвоздями каблуки его стучали по оттаявшей голландской мостовой. С крыш капало. Университетский квартал давно проснулся, все спешили на занятия. Знакомые студенты здоровались с ним, незнакомые косились и на всякий случай тоже раскланивались, Жуга кивал им в ответ. Народу пока было мало: не так уж много времени прошло после осады, город не успел привыкнуть к мирной жизни, но всю зиму горожане и приезжие мастера строили и подновляли здания, а желающие учиться — по одному, по двое — ехали сюда со всех концов свободной Голландии.
Жуга перешёл по мосту через маленький канал, остановился перед трёхэтажным строением красного кирпича. Здание было совершенно новым, сияло целенькими стёклами; на стенах ни щербинки от пули, ни следа от удара ядром.
Здесь помещался медицинский факультет Лейденского университета.
Жуга помешкал в нерешительности возле входа и вошёл. На мгновение задержал взгляд на двери, над которой в камне было выбито: «Hie locus est, ubi mors gaudet succurrere vitae», и по лестнице поднялся на второй этаж, в аудиторию, откуда доносился негромкий гул голосов, сразу смолкший при его появлении. Травник поднялся на кафедру и оглядел собравшихся. Было их почти два десятка — он видел их на зачислении, беседовал с каждым, а списки и сейчас держал в руках, но всё равно никак не мог привыкнуть к своей новой роли.
Высокий парень в очках на длинном носу шагнул ему навстречу и отвесил поклон:
— Все готово, господин Лис.
— Очень хорошо, Бенедикт. — Жуга кивнул. — В таком разе приступим к занятиям. — Он выпрямился. — Итак, добрый день, господа студенты! Позвольте именовать вас так, ибо вы были экзаменованы и признаны достойными учиться в нашем университете, который, я уверен, вскоре снискает себе всемирную славу. Вам выпала честь стать его первыми студентами, так сказать, in statu nascendi[117]. Вы выбрали для себя нелёгкую стезю. Позвольте представиться: моё имя — Якоб Фукс, и я буду преподавать вам искусство траволечения и составления лекарственных смесей. Не стану спорить с тем, что chirurgiae effectus inter omnes medicinae partes evidentissimus[118], но я придерживаюсь мнения, что хирургии отведена роль ultima ratio — последнего средства. В остальных же случаях медикаментозное вмешательство не менее действенно и гораздо более щадяще. Целебная сила трав и растений...