Воришка застонал громче. Кто-то — похоже, разбойник — взял на себя труд ткнуть его кулаком в рёбра. Стон моментально иссяк.
— Язычок придержала бы, — мягко порекомендовал разбойник женщине. — Тебе, думаешь, не впарит?
— Я невиновна, — с достоинством заявила узница. — Мне-то что, мне бояться нечего…
— А я на базаре кошелёк спёр, — трагическим шёпотом признался воришка. — И гуся… на той неделе… спёр и продал… и цепочку… у толстобрюхого… вытащил…
Одна за другой загорелись две свечи. И как-то сразу стало тесно — будто каменные, тускло поблёскивающие стены сделали по шагу вперёд. А железный потолок — суповая крышка — опустился, намереваясь лечь нам на головы.
— А коли невиновна, — разбойник прищурил свой единственный чёрный глаз, — так зачем под Суд угодила?
— Этим заразам лишь бы людей хватать. — Женщина, оказавшаяся средних лет шлюхой, высокомерно повела плечом. — Судья разберётся.
— Разберётся, — со зловещей ухмылкой подтвердил разбойник.
Воришка заплакал, перечисляя свои прегрешения:
— И в прошлом году… из повозки… два мешка… и на базаре… опять-таки кошелёк… и купцу… и у мамаши…
Он был худой и востроносый, ему было лет шестнадцать, и, раз встав на путь покаяния, он не мог уже остановиться. Его воспоминания углублялись всё дальше и дальше в детство — скоро он помянет леденец, украденный у младшей сестры в возрасте пяти лет…
— Господа. — Старичок кашлянул. — Я, может быть, не вовремя… но, собственно… Правосудие не есть дело призраков. Что, собственно, господин Судья может…
— Помолчал бы. — В голосе разбойника явственно скользнуло отчаяние. — Попался — так помолчи…
Старикашка упрямо поджал бесцветные губки.
— Я, господа, говорил со стражей… Самый грубый мужлан разговорится, если подобрать к нему подход… И господа тюремщики признались, что за всё время… лет двадцать… ни разу не было случая, чтобы… в этой камере что-нибудь такое случилось. Все, кто вошёл в неё с вечера, утром выходят живы-здоровёхоньки и идут на четыре стороны… То есть было однажды, лет пять назад, когда кого-то удар хватил со страху, — так, господа, удар где угодно может хватить, особенно если пугливый…
— До седых волос дожил, — укоризненно вздохнула женщина. — Седину развесил, а не знаешь, что Судья…
И запнулась. Мне сперва показалось, что это разбойник как-то по-особенному на неё посмотрел, — но нет, разбойник глядел в пол, тем не менее женщина замолчала, будто поперхнувшись, и даже запах сладких духов потерял уверенность и ослабел. Или мне померещилось?..
Р-рогатая судьба. Неужели этот старикашка и впрямь кого-то задушил?..
— Молодой господин, — старичок поймал мой взгляд и прижал кулачки к сердцу, — вот вы, как человек приличный и, без сомнения, образованный… Могут ли призраки сколько-нибудь вмешиваться в людские дела? То есть, конечно, они могут пророчить и всякое такое, но правосудие, как мне кажется, настолько человеческое занятие…
— Ты девку порешил или нет? — угрюмо поинтересовался разбойник. — Ежели нет, то дело другое… а вот если…
Старичок возмущённо вскинул брови, но этого ему показалось недостаточно, тогда он всплеснул руками и замотал головой, всем своим видом показывая, насколько глупы и беспочвенны подобные обвинения. Женщина мрачно усмехнулась:
— А коли невинный… Чего ёрзаешь?
— Я не с вами беседую, — обиделся старичок.
Он думал, что беседует со мной. И напрасно — потому что я с ним разговаривать не желал.
Я устал. Тюрьма с вонючими тюфяками… Я не решался к ним притронуться и спал на голой лавке, а соседям по камере не надо было другого удовольствия, кроме как изловить на себе вошь и переправить мне под рубашку. Им казалось забавным, что я боюсь вшей…
А ведь прошла всего неделя. Подумать только, меня могли бы схватить ещё два месяца назад, и я просидел бы эти два месяца, и три, и четыре просидел бы в ожидании Судной ночи, как вот этот разбойник, и завёл бы со вшами дружбу, они бы у меня хороводы водили на ладошке…
Хорошо, что в Судной камере нету тюфяков.
А бежать из башни, как говорят, невозможно. Потому что подъёмный мост чуть не обваливается под тяжестью круглосуточной стражи, а в обводном рву они вывели какую-то гадкую тварь, ни за какие коврижки не стал бы я плавать в этом рву…
Рогатая судьба.
— Молодой господин… — Старикашка понимающе улыбнулся. — Человека приличного всё это должно страшно удручать… Меня, например, удручает — сырость, вонь… Но на самом деле нам неслыханно повезло. Уже завтра мы будем свободны как птицы.
Воришка всхлипнул:
— А Судья?
Старичок тонко улыбнулся. Это была покровительственная улыбка человека, который знает больше других.
— Поутру нас отпустят. — Тонкая стариковская рука по-отечески легла на воришкин затылок. — Не хнычь, малый. Без того сыро.
Женщина фыркнула. Разбойник молчал.
И во всей башне стояла тишина; вероятно, стражники на стенах ходили на цыпочках, обмотав сапоги тряпками. И дежурные на мосту переглядывались, прикрывая ладонями огоньки фонарей: тс-с… Судная ночь…
Я всё-таки не выдержал и опустился на холодный пол. Сел, подобрав под себя ноги. Привалился спиной к стене.
Скорей бы. Что бы там ни было — хорошо бы процедуре поскорее закончиться… Конечно, если в полночь в стене откроется потайной ход, и оттуда выберется наряженный призраком начальник стражи… Было бы забавно, но почему-то не верится. Не так просто.
В камере становилось всё холоднее. Притихший воришка жался к старику, с другой стороны норовила подсесть женщина, она хоть и заявила вслух о своей невиновности, но тряслась всё больше, и не от одного только озноба. Разбойник пока держался в стороне — но всё мрачнел и мрачнел и время от времени оглядывал камеру, и тогда я встречался с ним взглядом.
Разбойник не верил стариковым благодушным заверениям. Разбойник знал за собой много такого, за что не то что Судья — распоследний деревенский староста без трепета душевного отправит на виселицу.
— Лучше бы просто вздёрнули.
От звука его голоса я вздрогнул. Мы, оказывается, думали об одном и том же.
— Лучше бы просто вздёрнули, — упрямо повторил разбойник, глядя мимо меня. — Судили бы… за что знают… а так — сразу за ВСЁ…
Он вздохнул; от этого вздоха заколебались огоньки свечей. Воришка всхлипнул снова, женщина пожевала губами, в стариковых глазах промелькнуло беспокойство — и тут же исчезло, сменившись терпеливой усмешкой:
— Никто про тебя столько не знает, сколько ты знаешь сам… И ничего? Не судишь? Живёшь?