Когда речь зашла о портном, Савва руками замахал почище мельницы, сказал, что не даст добро портить, и призвал Юрия Крадока на совет. А еще (ох, как хотелось его щелкнуть по носу) приказал принести деревянного болвана, чтобы живых болванов не имать. И никуда не делись — принесли.
Выпытав у Юрия тонкости и отличия шемаханской и кромской моды — на пробы они перевели чуть не целую шкуру бычка и углем замалевали стену — Савва заперся. А еду ему оставляли под дверью.
Похоже, не зря запирался.
Платье было двойным: внизу дразняще мерцает сквозь разрезы молочный, окаймленный золотой тасьмой шелк. Узкие рукава мыском приподняты у кистей, открывая тяжелые запястья[1] с ограненными «розой» яхонтами — такими, что и в серьгах и ожерелье: от них руки кажутся особенно тонкими. Сверху — синий с алыми языками, слегка тусклый бархат: распашная юбка, пояс под грудь, приподнятые на плечах, набитые конским волосом и перевитые алыми лентами рукава, разрезные, у локтя раскрывающиеся, как плод, тяжело упадая к ногам; опушенный мехом квадратный вырез, почти прозрачная косынка закрывает грудь, складками уходя под мех. К платью еще полагалась крытая ржавым бархатом накидка из седой, зимней, белки и флер-туманец, размывающий черты лица. Закрепив его шпильками, Сольвега отошла и залюбовалась; а рот Сёрен вообще как открылся, так и забылся. Ровно пять минут Савва был счастлив. А после, потирая красные от недосыпа глаза, стал вязаться к Сольвеге с обедом — и куда в него лезет столько?
По желтоватому каменному полу бродили резные мелкие тени, пахло увядающими листьями акации, и узорная решетка на окне казалась украшением, легким и совсем не страшным.
Отец-магистрат перевернул насаженный на стержень кусок бересты.
— И мостовое не платил також.
Когда-то наставник Донатор учил Юрия, что если портрет не получается, надо сравнить натурщика со знакомым предметом обстановки или зверем. Если исходить из этого, магистрат походил на барсука и окосевший поставец. Было сие следствием пьянства, мордобития или болезни, но лик скривился на сторону, левый глаз закрылся, правый созерцал переносицу, а угол крупного рта прятался во вздувшейся щеке. Юрий подумал, что магистрат едва ли закажет свой портрет, разве что в сумерках и сбоку.
Со стуком перевернулась очередная табличка.
— И верейное не платил. И дымное. И подушное.
Единственный нежно-голубой глаз выразил укоризну.
— По две полшельги с каждого, включая пеню, и это выходит…
— А поелику из воздуха сгуститься не могли, — ядовито перебил Юрий, — то следует допросить воротную стражу на предмет утаения дохода.
Магистрат мучительно воздохнул.
— Допрашивали быть. А ежели пробрался в город через калиточку в городской стене либо через верх оной, имеет место подлое уклонение от обязанностей честного человека по выплате…
— Мостового, верейного и на каланчу.
— Правильно! — магистрат расцвел. — Итак, это выходит девятнадцать…
— Десять.
Магистрат сунулся кривым носом в бересты:
— И плата за дознание.
В ратуше было тепло и сонно, плавала в солнечных столбах пыль.
— Двенадцать, и не шельги больше.
— Прямо сейчас.
— Четыре, — Крадок вывернул мошну, показывая ее внутренности. Монетки покатились по столу, отец-магистрат живо прижал их дланью. Порскнул из-под рукава песок. Покосившись на Юрия, рядец быстро смел его на пол.
— Однако же терзают отцов-благодетелей сомнения. Поелику вверенный нам градец не узрел возка славного нашего сожителя и врачевателя, — магистрат пожевал нижнюю губу. Ей-ей, барсучина. — А челядин вельми много, три девки…
Мастер перегнулся через стол. Отец-магистрат подался назад, в словах тоже.
— Замечу также, — сказал он с печалью в голосе, — что охрана вашего дедушки оказала гостю тароватому, известному и полезному Кроме, гвалт и поношение.
Юрий вылупился от души:
— Что?
Ресницы хлопнули одновременно — черные, длинные, как песня, Юрия и белесые рядца.
— Гвалт и поношение. Вот, в грамотке записано.
— Гвалт, может, и был, — вздохнул знаменщик, — а поношения — не было.
— Как же не было поношения? Он же гостя этим… басурманом звал?
— Сколько? — спросил Юрий прямо.
— Пять.
— Упырь.
— Набавлю.
— Стукну.
— А вот это — не нужно! — воздел пухлые руки рядец.
— Две.
— Но возок представьте. И озаботьтесь прошением в гильдию о дозволении врачевания, поелику…
— Понял.
И они разошлись, почти довольные друг другом.
Сольвега стукнула по исхудавшему мешку. Взлетела пыль. Радостно засмеялся Микитка.
— Ой, держите меня! — всплескивая обвалянными в муку руками, охнула Сольвега. — Ох, трое держите, четверо не удержат!
Тумаш с Саввой рады были стараться. Андрей — не все синяки еще зажили, чуя подвох, остался в стороне. И правильно. Неотразимая в ближнем бою Сольвега грудью разметала помощничков. Тумаша приложило об угол стола, Савву мало-мало не закинуло в очаг. Попытка возмутиться была пресечена на корню.
— У, ряхи бесстыжие, — свирепствовала ключница, — оглоеды, коты подзаборные. Совести у вас нет! Мыши скоро с голоду разбегутся. Толокна в кадушке на дне, по ларю с мукой ветер свищет, шемаханское пшено кончилось, а вы жрете да девок лапаете, саранчуки!
— Такую лапнешь, — прогудел Савва, потирая колено. — Себе дороже.
Сольвега метнула в него косой взгляд, грохоча в котле уполовником.
— «А когда я стану вот так, — осторожно прошептал Андрей, — то мне плевать, на какой стороне у тебя тюбетейка».
Масла в огонь подлил воротившийся Юрий. На крик и грохот в кухню прибежали Сашка, Ястреб и зареванная Сёрен — Лэти ушел с фрягом Хотимом Зайчиком. Ушел ненадолго — надолго обряд не отпустил бы, но сиротка все одно рыдала, как по покойнику.
Ястреб грохнул кулаком об стол, заставив кухонную утварь, на радость Микитке реявшую под потолком и гоняющую по углам взрослых дяденек, вернуться на предназначенные места.
— Десять шельг, — почти неслышно фыркнула Сольвега. — Это ж муки три мешка.
Ястреб выслушал, ухмыляясь, запустил пальцы в волосы:
— Да-а. Ну, лошадки есть. А вот где я им возок достану?
Мужчины переглянулись.
— Стоит у нас… какая-то развалина, — мученически выдавил Юрий.
— Так что ж ты… — мужчины вскинулись смотреть.
— Да, развалина, — Андрей пнул колесо. — И в печку не сгодится.
Ворота были распахнуты, по каретному сараю плавала подсвеченная солнцем пыль, пахло трухой и сеном — хотя сена здесь не хранили лет пятнадцать.