— Да вы же настоящая красавица, Анна! Хорошо, что у нас слишком разные масти, а не то я сгрызла бы себе от ревности все локти, — вполне искренне сказала она, впрочем, зная, что стоящие здесь Кати и Мари уже к завтрашнему утру донесут эту фразу до ушей всей Собры, и заранее с этим соглашаясь. Бедная девочка заслужила подарок. — Посмотрите на себя в зеркало!
— О… благодарю, батюшка будет очень доволен! — ответила агайронская дочка, и Мио вздохнула про себя. Кому что, а Анне — батюшка. Впрочем, интересно, с чего это он велел дочке принарядиться? Не иначе, вспомнил, что девицу Агайрон давно пора выдать замуж.
— Передайте вашему почтенному отцу мой самый низкий поклон, — улыбнулась Мио.
— Жаль, что он так занят государственными делами и все время отказывается от визитов.
— Может быть, вы приедете к нам в гости? — робко рассматривая отражение в зеркале, спросила Анна. — Отец был бы очень рад… и я тоже.
— С удовольствием, моя милая Анна! Вы ведь ходите в церковь Святого Окберта Агайрского?
— Да, батюшка покровительствует этой церкви, — вот же дуреха, один батюшка и церкви на уме…
— Там чудесный хор, — заметила Мио. — Я очень ее люблю. Жаль, что от меня далековато, но, если в праздничный день вы будете на литургии, то мы можем встретиться там, а после того — я в вашем полном распоряжении.
— Я очень вам благодарна, герцогиня.
— Зовите меня Мио. Для чего двум молодым девицам все эти титулования? Мари и Кати только хлопали глазами, запоминая все милости, оказанные девице Агайрон герцогиней Алларэ. Хорошо все же, что Мио не вышла замуж до совершеннолетия и теперь по праву и обычаю Алларэ делила с братом и дом, и титул, и состояние. Анна на год старше, но что у нее есть своего? На все нужно просить разрешения у батюшки — слово-то какое, словно он у них в семье еще и за священника… В семнадцать лет Мио была искренне уверена, что выйдет замуж только за герцога Гоэллона, а потому отказывалась от любой партии, клятвенно обещая, что, если даже ее будут принуждать, скажет перед алтарем такое громкое «нет!», что семья вовек не отмоется от позора.
— Да хоть кинжал мне к горлу приставьте — ничего, кроме «нет», от меня не услышите, это уж я вам обещаю! — топала ногой девица Алларэ. Разговоры о том, что она останется в старых девах, ее не пугали. — Уж в девах-то я не останусь, не надейтесь, а насчет старой — все такими будем, тетушка, и вы тому лучший пример.
Что ж, Мио заполучила вожделенного герцога, но девичья мечта быстро поблекла.
Руи был нежным и галантным, на пару с ним интересно было проказничать, в спальне он был безупречен… но очень скоро Мио поняла, что бурной страсти, обожания и подчинения не дождется никогда. Поначалу это интриговало, и герцогиня надеялась, что сумеет объездить непокорного жеребца; однако ж, не вышло. Впрочем, и он не сумел подчинить ее себе… да и не пытался. Мысли опять и опять возвращались к теперь уже бывшему любовнику, и Мио настрого приказала себе: забыть. Что прошло, то прошло, нет смысла возвращаться к былому.
— Пойдемте, Анна, я знаю, что вы чудесно поете, а я так давно не пела дуэтом, не было подходящего голоса… — потянула она за руку дурочку, так и стоявшую перед зеркалом. Фрейлины не отвесили челюсти только потому, что высокие воротники-стойки подпирали их подбородки. Они знали, что герцогиня, хоть и умеет — ненавидит петь, а тем более — дуэтом.
Сумерки — лиловые, с серыми проблесками слез дождя. Не настоящего дождя, выдуманного, как и все, что за окнами Беспечальности — дымчатого, бестелесно прозрачного и призрачного, выплаканного слезами гор замка на обратной стороне сущего. Сумерки, сумерки, вечные сумерки, и нечему светить — небо застыло в вечном угасании, да и не небо это вовсе, а все тот же мираж, что и стены, и скалы за окном, и тучи, растрепывающие в дождь края о вершины гор. Беспечальностью — словно в насмешку, злую насмешку — назван этот замок, но печаль гостит в нем ежедневно и ежеминутно, или один и тот же затянувшийся бесконечный день, перетянутую струну секунды, готовую лопнуть, хлестнув по лицу.
Печаль, и боль, и ярость, и глухая темная тоска, словно стон горы, словно тревожный рев, рвущийся из сомкнутых губ вулкана, запечатанных лавовой пробкой. Еще немного — и губы разойдутся в усмешке, и хлынет из-за них багрово-алый, золотой и пурпурный поток раскаленной лавы, обращающей все в пар и дым. Ожиданием этого выдоха, усмешки бога, лавы карающего гнева пронизано здесь все — и игра занавеси под призрачным ветром, и трепет пламени на свече, и едва заметный скрип стула. А за мгновение до того — кажется, было: торжество и сила, и замок вовсе не призрак, а средоточие силы мира, бьющееся сердце, живое и трепетное, и по невидимым артериям растекается до самых краев мощь, животворная субстанция, лишенная и вкуса, и запаха, но такая, что вдохни — и рвется душа из груди прочь, льется с песней, со слезами, с неистовой жаждой бытия и творения; кто хотел создавать — почувствует, что может, есть в ладонях сила воплощать, и станет вязкая аморфная глина живым, дышащим, податливым материалом. Кому — горшком, кому — расписным блюдом, а кому и статуей, да такой, что, увидев, и прикоснуться побоишься: сон не потревожить бы, задремала ведь, а вот-вот проснется… Было, было, и пульсировала сила, живая кровь, едва удерживаемая артериями, и текла по миру, даря каждому бытие, и возвращалась назад, почти иссякнув, чтобы вновь в самом сердце набраться чуда, и — обратно, к тем, кто ждет глотка этой влаги, имя которой — вдохновение и творение. Не иссяк колодец, но запечатан был — прочно, не вскрыть, не взломать крышку, и вода под каменной плитой, устав биться в стены, не имея выхода, застоялась, позеленела от гнева и боли, стала горьким ядом. Прервалась связь между Беспечальностью, сердцем мира, и самим миром, что создателем назван был — Триадой, ибо из трех сомкнутых воедино, связанных неразрывно граней состоял; ибо пришли — чужие. Пришли и завладели миром, что на единый миг — короче взгляда, короче вздоха, кажется — оставлен был создателем; а на самом деле долгие годы, бессчетные поколения прошли, пока странствовал он. И пришли — другие хозяева. Был цветок о трех лепестках с пламенеющей сердцевиной, и завелась в нем гусеница; змея обвилась вокруг стебля, и не дотронуться больше, ибо — ужалит, нанесет удар; тихое шипение двухголовой змеи слышно и в Беспечальности: нашшше… не прикасссайссся… Осталось только — мерить шагами Беспечальность, замок-сердце, исторгнутый из мира, из триединства миров, и смотреть, как истекает слезами призрачный вечер, и чувствовать, как захлебывается сердце, спотыкаясь на каждом втором ударе, ибо сердце, не могущее отдавать кровь, умирает. И — ненавидеть… истово, как только и умеет странник, вернувшийся, чтобы обнаружить — нет больше дома, нет: занят чужаками, доверчиво лег под чужие ноги, покорился чужим рукам, забыл о том, кто построил его, отдался другим, как беспутная жена, что в отсутствие мужа ложится в постель с первым, кто приласкает. Мало того, что созданное тобой забыло тебя, не дождалось — так еще и отвергло, повелось на сладкие лживые речи новых господ; и назвали тебя — Противостоящим, врагом всего сущего, обольстителем… хотя обольстителям-то и поверил мир, обманщикам, захватчикам. Подменили правду — сказкой, реальность — миражом; назвали создателя — чужаком, отца — врагом. Так беспутная жена, чтобы забыть о своем позоре, называет законного мужа — убийцей, клятвопреступником, насильником, лишь бы не помнить, лишь бы не знать, как оно на самом деле.