«Ты не хочешь уступить мне?» — спросит Анита. Как не раз уже спрашивала.
«Пойми меня», — попросит Юстин.
«Не понимаю, — скажет Анита. — Одно дело — флажок на верность Звору… А другое дело — на верность жене… Ведь и у меня будет такой же флажок! Ведь я тебя люблю, в отличие от Звора! Я не потребую от тебя злого!»
«Флажок — зло», — скажет Юстин.
«Нет, — скажет Анита. — Флажок — это средство. Огонь не может быть злом потому только, что людей сжигают на площадях».
Юстин не найдется, что сказать. В это время Анита, в своей обиде похожая на обманутого ребенка, вытащит откуда-то круглую прозрачную льдинку, взглянет на солнце…
Развилка дуба была пуста. Осыпался потревоженный ветром снег.
* * *
Он часто думал о деде. Как он там? Как перезимует? Наступила весна. Разбойники отощали и обносились. Среди добычи, перекочевывающей в мешки ночных визитеров, больше не было ни золотых украшений, ни парчи — только грубое крестьянское полотно, оловянная утварь и стеклянные бусы. Юстин понимал, откуда они взялись.
Он ненавидел разбойников.
Иногда ему казалось, что он понимает их. Что разбойники — люди без единого флажка в душе. Даже тот флажок, что вырастает сам по себе в душе каждого человека и не велит убивать себе подобных — даже этот флажок у них втоптан в грязь.
Он знал, что с первым теплом уйдет отсюда. Уйдет в горы, где его не достанет князь Арунас, станет жить совсем один и, может быть, сумеет все-таки принять решение…
Не раз и не два он думал о том, как бы объяснить Арунасу, что Юстин не соперник ему. Что он никогда не заявит права на трон — а хочет спокойно жить в своем доме и помогать деду.
Но не Арунас вынес Юстину приговор, а Ушастый Звор, который был мудр и всегда поступал правильно. А в душе Арунаса цвел красный шелковый флажок, и никогда в жизни ему не отступить от мудрой правды Звора — потому что Арунасу кажется, что это его собственная правда.
Юстин просверлил дырочку в Анитиной монетке. Просверлил — и повесил себе на шею.
* * *
Сошел снег. Лопнули почки. Вернулись солнечные дни.
Однажды днем, когда разбойники спали после ночного налета, Юстин снова отправился за хворостом, однако собирать его не стал. Откопал заранее припрятанную сумку с едой и флягой, закинул за плечо — и пошел прочь. Туда, откуда явился поздней осенью.
Миновал овраг, где его непременно подстрелили бы, если бы не «лесные призраки». Шел и шел; с каждым днем становилось теплее, и однажды вечером Юстин услышал в чаще тоненькую песню эльфушей.
* * *
Сад цвел.
Эльфуши летали с ветки на ветку, с цветка на цветок. Смеялись. Не боялись людей — подпускали близко. Купались в пыльце.
Любили друг друга, прикрывшись прозрачными крыльями.
* * *
Юстин долго сидел на пригорке, невидимый. Смотрел, как дед бродит по двору — наводит порядок… Что-то мастерит…
Камень, лежавший на Юстиновой душе всю зиму, стал немного легче.
Он вернулся в сад. Расчистил место, развел костер — подальше от низко склоненных веток. Эльфуши не обращали никакого внимания ни на человека, ни на дым.
Тогда Юстин снял с шеи потускневшую монетку.
* * *
А кто предоставит страже беглого садовника Юстина, злодея и дезертира, тому положена награда — сто монет — за живого или мертвого.
* * *
«Как я скучала по тебе, — скажет Анита. — Каждый день, каждые полдня, каждые четверть дня… Мне казалось, что я больше никогда в жизни не буду счастлива».
«Я люблю тебя», — скажет Юстин.
«Ты знаешь, что сегодня за ночь? — спросит Анита. — Ночь легкого воздуха, сегодня все ночные птицы поднимаются выше обычного, а нетопыри — до звезд… Кого этой ночью благословят эльфуши — тоже сможет немножко полетать… Так рассказывают…»
Она будет говорить, а Юстин молчать. Ее волосы будут течь, как время, сквозь его пальцы.
Ведь он так и так никогда не изменит Аните, даже в мыслях.
Эльфушей вокруг соберется больше, чем звезд, они слетятся тучей, завертятся в воздухе хороводом, зазвенят свое извечное «тили-тили», и легкий ветер пойдет от стрекозиных крыльев, от плащиков, вытканных пауками, от широких невесомых рукавов…
Люди, которые дают друг другу обет на веки вечные — разве они не подобны тем, в чьих душах стоит флажок?
Он будет видеть ее лицо и россыпь звезд в траве; а потом он будет видеть ее лицо — и россыпь светлячков в небе…
Ведь не чужому человеку он доверяет свою драгоценную свободу — любимому человеку! Единственно возможному, необходимому человеку…
Счастье взорвется в нем синими и желтыми огнями. Воздух будет, как молоко, и теплый ветер понесет мимо белые лепестки…
И запах весны поднимется, как зарево…
Десять лет в одиночестве, двадцать лет в одиночестве, тридцать лет в одиночестве и сожалении, потому что вот он костер и вот она монетка. И на этот раз все равно, упадет она орлом или решкой.
Много лет она будет ждать его по ту сторону костра. Ждать, пока он решится.
Много лет он будет молча смотреть в огонь.
Много лет он будет одинок, озлоблен и гоним, как волк, перед которым вдруг возникают в спасительной чаще — красные шелковые флажки.
Его все-таки поймали. Его везли в клетке, будто зверя; на него показывали пальцами — он был страшен.
Им пугали детишек.
Его втихомолку жалели. О нем шептались, что он был добрый разбойник, благородный разбойник, и все, что силой отнял у алчных, отдавал потом слабым…
А он сидел, выпрямив спину, глядя поверх голов, будто ничего вокруг не замечал — знаменитый Юс Садовник, двадцать с лишним лет бывший ночным повелителем страны, разбойник столь легендарный, что умные люди говорили не раз: никакого Юса Садовника нет, его давно убили, и с тех самых пор любой разбойничий атаман по традиции называется Юсом — чтобы внушать страх…
И вот его поймали. Долго охотились, долго травили — и выманили старого лиса из норы.
Клетка с разбойником приехала в столицу, окруженная утроенным против обычного конвоем. До последней минуты боялись побега — ведь известно было, что Юс Садовник имеет волшебную возможность исчезать, будто пар.
Однако исчезнуть на этот раз ему не удалось. Клетка въехала во двор княжьего дворца; натянулись цепи, и закованного в колодки разбойника повели наверх — показать князю.
Князь, седой уже и сгорбленный, сидел в высоком кресле с волчьими мордами на подлокотниках. При виде знаменитого разбойника встал, с какой-то даже торопливостью подошел поближе, всмотрелся — и вдруг улыбнулся так широко, как давно уже не улыбался: