У оных дверей собралось немало народу.
Были здесь и репортеры, пришедшие не столько из любви к искусству, сколько за ради обещанного фуршету. Были панночки сурьезного облика, полагавшие себя близкими к кругам литературным, и иные, одетые весьма вызывающе. Были юноши, через одного — в кургузых коричневых пиджаках и рубашках из алого шелку. Некоторые, для полноты образа и близости к народу, которая явно входила в моду, обрядились в лапти. Один держал в руках хлыст, которым размахивал, отбивая себе ритм. При том юноша задрал голову так, что видна стала синюшная тощая шея, и срывающимся голосом читал, но не стихи.
— Рассупонилось красное солнышко…
Евдокия остановилась, чтобы послушать, наверное, проза была хороша, если юношу окружала стайка восхищенных девиц. Особенно внимательно слушала панночка в красном сарафане с непомерно огромным кокошником на голове. В особо сильных местах панночка исторгала шумный вздох, и семь рядов красных стеклянных бус на ее груди приходили в движение.
— Индо быршяты встремались на росы, куковея, — продолжал вдохновенно вещать прозаик.
— Кто такие быршяты? — шепотом поинтересовалась Евдокия.
— Не знаю, но если они встремались, да еще и куковея, то дело серьезное…
На Лихо зашикали, а парень, прервав декламацию, вытянул тоненькую ручку и произнес:
— Простым обывателям сложно оценить всю красоту истинно народного языка, где каждое слово поет…
— Пойдем, — Лихо потянул за собой. — Как-то поющие слова меня пугают.
— Ты ж волкодлак, тебе ли слов бояться?
Он уставился с упреком.
— Думаешь, если волкодлак, то бесстрашный? А вдруг эти самые быршяты, которые встремались на росы — что-то очень жуткое?
Евдокия не удержалась и хихикнула.
— Кинешня гульштынили…
— Вот! — Лихо поднял палец. — Видишь, сколько там всего… в народном творчестве…
— Тише, — зашипела на них девица в кокошнике, который слегка съехал на затылок, отчего искусственная коса сбилась набок. Девица этого не замечала, она трепала ленты, не то от экстазу, не то от ревности, потому как вокруг любителя ядреного народного слова девиц было несколько. — Если не понимаете, то не мешайте.
— Резонно, — Лихо с девицей спорить не стал.
Особняк панны Велокопыльской ныне был убран в народном стиле — в широкогорлых цианьских вазах стояли снопы соломы, перевязанные атласными лентами. На стенах висели веночки из ромашек и васильков. А в самом центре огромной залы, огороженная столбиками и красным шнуром, стояла корова.
Евдокия даже моргнула, пытаясь убедить себя, что корова ей мерещится.
Нет.
Рыжая, с белым пятном на вымени и обломанным рогом. В яслях, облагороженных золотой краской и атласными бантами, высилась гора резаной репы, которую корова подбирала аккуратно, всем видом своим демонстрируя, что оказывает высочайшее одолжение…
…за коровой виднелось некое престранного вида сооружение, больше всего напоминавшее огромный стул, задрапированный, должно быть, ради пущей загадочности, холстиной. На стуле этом восседал Аполлон в звериной шкуре и ел ватрушки.
— Ах, Лишек! — воскликнула хозяйка салона и распахивая объятья, от которых Лихо попытался увернуться. — Я такая радая, шо ты пришел! Я так и сказала твоей тетушке, шо ты всенепременно заглянешь… а это жена твоя? Наслышана, наслышана…
Панна Велокопыльская, с лица неуловимо напоминавшая корову, не столько чертами, сколько выражением полной пресыщенности и великосветской тоски, подняла лорнет.
— Дуся! — раздалось громовое. — Дуся, ты тутай!
Аполлон, отставив корзину с ватрушками, торопливо вытер липкие руки о тигриную шкуру.
— Дуся! — он повернулся задом, встал на карачки и ногу вытянул, нащупывая под холстиной ступеньку.
— Вот, — панна Велокопыльская нахмурилась. — Вы нам весь перфоманс порушили?
— Что, простите? — Лихо смотрел, как великий поэт-народоволец спускается. Надо сказать, действовал Аполлон аккуратно, и прежде, чем опереться на ступеньку, долго пробовал ее на прочность. От натуги он пыхтел, а сооружение поскрипывало.
— Перфоманс, — повторила хозяйка салона, взмахнув лорнетом. — Это представление! Образ!
— Ах, Лихослав… Евдокия… — вдова великого критика, давно уже сменившая статус и ставшая супругой пока еще не очень великого поэта, была настроена куда более благосклонна. — Премного рада вас видеть… Полюшка, осторожней! Там ступенечка высокая…
— Перфоманс, — панна Велокопыльская повисла на руке Лихослава, словно бы невзначай оттеснивши Евдокию. — Есть внешнее представление внутренней сути его творчества…
Аполлон пыхтел, тигровая шкура задралась, обнажив не только пухлые ляжки, но и розовые, поросшие светлым волосом, бедра, и даже цветастые трусы, которые несколько с шкурой диссонировали.
— Дуся! — возопил он, обнимая Евдокию. — Я такой радый, что ты пришла!
— И я… тоже… рада…
Евдокия попыталась высвободиться из объятий, но Аполлон держал крепко. И наклонившись к уху, он жарко зашептал:
— Скажи ей, что я не могу больше ватрушки есть! Надоели… я шанежков хочу…
— Полечка, потерпи, — Брунгильда Марковна вцепилась в руку молодого мужа. — Ватрушки свежие…
— …образ варвара, который сокрыт в каждом человеке… — не замечая происходящего продолжала вещать панна Велокопыльская. — И этот внутренний варвар возвышается над ценностями цивилизации, предпочитая пищу телесную духовной…
— Я не хочу ватрушки! — возопил Аполлон. — Я шанежков хочу!
Панна Велокопыльская повернулась к капризному поэту и, ткнув лорнетом в грудь, грозно произнесла:
— Шанежки — это неконцептуально!
— А я…
— Полечка! — трубный глас заставил Евдокию подпрыгнуть. — Полечка, я тебя нашла!
— Мама! — Аполлон тотчас выпустил Евдокию и попятился. Он пригнулся и, кажется, стал ниже, впрочем, не настолько ниже, чтобы исчезнуть.
— Полечка! — почтенная Гражина Бернатовна уронила пару баулов и, вытянув руки, устремилась к сыну. — Я так о тебе беспокоилась!
Посетители расступились, а панна Велокопыльская пробормотала:
— Как мило!
— Полечка, что с тобой сотворили!
— Мама, у нас перфоманс!
— Полечка, я вижу, вижу… но почему ты без подштанничков?
— Подштанники — это неконцептуально! — влезла в беседу панна Белокопыльская, но лорнет убрала, ибо вид Гражина Бернатовна имела грозный, явно выдававший, что внутренний ея варвар давным-давно выбрался на волю и неплохо на ней устроился. А в варваров лорнетом тыкать себе дороже.