Поехала, потому что была одинока, потому что не хотела одиноко проводить лето в городе. Вообще-то «Rommar Travels» не обмануло и не преувеличило, хотя явно выделяло при отборе анкет графу «Образование». Вокруг так и роились алчущие докторицы и разведенные доценты.
Каникулы моих грез...
Поездка должна была стать для Моники еще одной попыткой доказать себе, что она любит общество. Попытка, как множество других предыдущих, оказалась неудачной. Моника в очередной раз не доказала себе ничего — кроме факта, что ненавидит одиночество.
А она была одинока. Все так же одинока. Случайная соседка, Элька, прозванная по непонятным причинам Куропаткой, за несколько первых дней заезда озверевшая от щебетания, беспечности и творившегося вокруг балагана, в последнее время взяла привычку исчезать вечерами и возвращаться поздно ночью. Но ни разу еще, как сейчас, под утро. У Моники не оставалось никаких сомнений относительно текста, который Куропатка должна была бы вписать в вопросник «Rommar Travels» в графе «Увлечения».
Поначалу Моника пришла в ужас. Испугалась, что Куропатка из тех, кто полагает красочное и подробное повествование своего рода финалом игры, естественным и непременным завершением ночных впечатлений. Этого бы Моника не вынесла точно. К счастью, Элька не была рассказчицей. Даже наоборот, умела хранить тайны. Что, однако, не мешало ей инстинктивно демонстрировать удовлетворение и превосходство, каковые в природе самка избранная обязана проявлять в отношении самки пренебрегаемой.
Пренебрегаемой Моника Шредер себя не чувствовала. Ей было двадцать шесть, позади — целых два серьезных эротических опыта. Характер и развитие обоих привели к Тому, что по третьему она не страдала.
И все же...
— Некрасивая я, — сказала она треснутому зеркалу. И не расплакалась. Чем была очень горда. Ничего нет хуже, чем начинать день со слез.
День? Трудно еще назвать это днем. Дом отдыха спит сладким сном, дожидаясь, когда солнце высушит росу, нагреет воздух — еще колючий, покусывающий холодом.
Она легла, пристроила повыше подушку, потянулась за книгой. Попыталась найти место, где закончила читать вечером, сонная, измотанная ожиданием Эльки. Не нашла. Вернулась к началу, к странице, заложенной маленьким засушенным цветком анютиных глазок. К самому любимому месту. Всего несколько строф, подумала она. Всего несколько.
Unter den Linden
Bei der Heide,
Wo unser beider Bette gemacht
Da mögt ihr finden
Wie wir beide
Pflücken im Grase der Blumen Pracht
Vor dem Wald im tiefen Tal
Tandaradei!
Lieblich sang die Nachtigall.[111]
— Тандарадай, — прошептала она в задумчивости, опуская книгу. Закрыла глаза.
— Тандарадай, — сказал миннезингер.
Он был очень худой, даже тощий, развеваемый ветром плащ плотно облеплял фигуру, еще более подчеркивая эту худобу. Его тень — тонкая, прямая — черной чертой пересекала гобелен, на котором белый единорог поднимался, вставал на дыбы, вскинув передние ноги в геральдической позе.
— Тандарадай, — повторил миннезингер. — Эта песнь... Сколько воспоминаний. Сколько дивных воспоминаний. Unter den Linden, bei der Heide...[112] Ты... Да, это ты. Льноволосая...
Моника повела руками, раздвигая цветы, тысячи цветов, среди которых лежала. В большинстве своем то были розы — красные, влажные, пышные, роняющие лепестки.
— Как тогда, — тихо протянул миннезингер, а глаза его были черные, холодные и глубокие, словно Рейн у скалы Лорелеи.
В замке в Вюрцбурге... А может, еще позже, в Швабии, при дворе Филиппа... Помню полные губы Беатрикс, дочери Беренгара фон Пассау. А потом, много лет спустя, я слышал ту песнь на постоялом дворе близ Вормса. Vor dem Wald im tiefen Tal...[113] Пробуждаешь ото сна.
Моника крепко сомкнула веки.
Пробуждаешь ото сна. Та песнь... Пребывала так долго. Помню, пели ее на марше, когда шли из Мариенбурга на встречу с комтуром Вольфрамом де Лисом к переправе у Дрвенцы. А еще позже, много лет спустя, пели ее вместе с другими под Франкенгаузеном, когда склоны горы Гаусберг заливала кровь взбунтовавшихся холопов.
Пробуждаешь ото сна.
Моника лежала неподвижно на ложе из цветов. Глядела прямо в глаза миннезингера. Никогда не видела таких холодных глаз. Никогда не видела этого лица. Только улыбку...
Дай руку.
Да, эту улыбку уже когда-то видела. Точно видела.
Вот только не помнила где.
— Дай руку.
Из-за спины миннезингера выросли иные создания в гротескных масках из шкур, трясущие огромными ушами. Нарастал тихий ритмичный напев, многоголосый невнятный хор, отдельные, четкие, незнакомые слова...
Тандарадай!
— Моника, — позвала Элька по прозвищу Куропатка. — Эй, Моника, не знаешь, где сахар?
— Что? — Моника вскочила, скинув книгу на пол, шаря руками по постели. — Что? Эля? Я заснула?
— Нет, — сказала Элька, закрывая дверцы шкафа с жутким грохотом, спугнувшим остатки дивного сна. — Наоборот. Проснулась как раз вовремя. Девять часов. Слушай, Моника, не могу найти свой кофе. Видно, куда-то переложила. Можно взять немного твоего?
Моника потерла глаза костяшками пальцев, потянулась за очками.
— Можно, Эля.
Сигналы, повторяющиеся и днем, и ночью, были тихие, на первый взгляд незначительные, едва заметные. Лекарка из домика на вершине холма не сразу их оценила. Куда быстрее оценил кот — дал знать переменой поведения, беспокойством, безудержной агрессией, направленной на все подряд. Лекарка заметила это, но не придала значения, отнесла настроение животного на счет хищнической, неукротимой натуры. Не удивило ее и то, что барсук, обычно бегавший за ней, как собака, забился в кладовку и не вылезал целыми днями. Лекарка объясняла это страхом перед выходками кота.
Последующие сигналы уже были более четкими: вечернее кваканье лягушек, начинающееся внезапно, прерываемое долгими периодами пронзительной, исполненной ужаса тишины. Утренние бесшумные отлеты козодоев — тучами, от которых словно темнело в воздухе. Изменившийся, гневный ропот реки среди поваленных деревьев.
Что-то готовится, подумала лекарка. Что-то готовится.
На следующий день у самого края леса она нашла растерзанную сойку. Капли спекшейся крови блестели, словно бусинки, на рыжеватых перышках. Лекарка знала, что это не проделки кота. Кот, бежавший следом, при виде мертвой птицы зашипел, припал к земле, посмотрел испуганно ей в глаза.
— Из Трясины и Топи, — прошептала она.
Кот мяукнул.
Она вернулась во двор — задумчивая, неспокойная. И тогда...
Кот зашипел, выгнул спину.
На двери дома не было серпа, который всегда висел там, убранный сухой метелкой целебных трав. Повернулась — в самую пору, чтобы увидеть, как кривая железяка летит к ней, кувыркаясь и свистя в воздухе.