Они почти не говорили друг с другом наедине, с того самого дня, когда она очнулась на берегу в его руках. Они и впрямь были холодными тогда, но сначала она подумала, что это — от воды, которой он брызгал ей в лицо.
Но так же холодны они были ночами, когда она просыпалась от того, что его стальные пальцы впиваются ей в плечи — до боли. Она вздрагивала, и они сразу же разжимались, и беглой лаской просили прощения, а она знала, что просить прощения тут не за что: это вновь и вновь в глухой черноте его сна воскресал пережитый им ужас. Вновь и вновь тело Финрода коченело в его бессильных руках, и Лютиэн, разбуженная его медвежьей хваткой, рукавом вытирала ему лоб, пробуждая от кошмарной грезы.
Когда-то он положил меч между ней и собой, а теперь смерть Финрода лежала между ними — тяжелее и острее любого меча. Его руки и вправду были холодны с того самого дня, как их разжали силой, чтобы взять мертвеца. Его руки могли держать оружие и разить без оружия; могли ворочать камни и бревна, могли взять жизнь у медведя, вепря или сауронова волка — но бессильны были удержать душу друга в его теле. И Берен перестал верить своим рукам. Слишком слабым, чтобы взять Сильмарилл у Моргота; слишком нечистым, чтобы его удержать.
И самое худшее — что Лютиэн не могла найти слов утешения для него. О, как было просто, когда он потерял лишь память — но не честь и не радость! О, как было просто, когда он всего лишь подозревал себя. Тогда для утешения понадобилось всего лишь узнать и сказать ему правду. А что же сейчас, когда каждый миг его память кричит: виновен! Виновен! И это правда. Лютиэн осудила бы себя, если бы совершила то, что совершил он. Осудила бы дважды и трижды — а значит, оправдывать его она не могла. И осуждать тоже не могла. Могла только любить его и верить в него даже когда он утратил эту веру. Потому что если она перестанет — то кто же сохранит эту веру для Берена? И какое право она имеет перестать, если Финрод продолжал верить в него даже в застенках Тол-и-Нгаурхот, до самой смерти.
— Всему свое время, — прошептала она, взяв лицо Берена в ладони. — А ты знай: я буду верить в тебя, что бы ни случилось. Я найду, чем согреть твое сердце.
За те дни, что он не сбривал волосы на лице, они из щетины превратились в то, что уже можно было бы назвать бородой.
— Твои волосы посерели… — сказала Лютиэн.
— Да. А ведь болтали, что я с моим нравом не доживу до седин.
— Но борода осталась прежнего цвета…
— Она моложе.
Лютиэн обняла Берена за шею и поцеловала. Потом сказала:
— Пойдем.
Теперь они шли обратно к реке и Лютиэн думала, что до заката можно поспеть только если идти без отдыха. Но странное дело, ей вовсе не хотелось торопиться, и даже опасности она не чувствовала: земля здесь была спокойна, и раны, нанесенные ей орками, понемногу заживали.
Перелески сменялись широкими полянами и на одной из них, полого спускавшейся к речке, Берен остановился.
— Если бы мы не спешили, я бы сел здесь и повечерял тем, что у нас осталось от обеда, потому что есть очень хочется, — сказал он. — Но успеть, наверное, нужно до темноты, потому что ночь будет безлунной.
— Как и ночь нашей встречи год назад, — сказала Лютиэн. — Я не боюсь темноты. Давай посидим здесь и вспомним тот день.
— А ты будешь танцевать? — он опустил на землю свою ношу и мечи глухо звякнули.
— Как ты пожелаешь, милый.
Они сели на берегу ручья, и Лютиэн достала из котомки то съестное, что взяла с собой: холодное мясо, две лепешки и луковицу. Запивали «зимним вином» из береновой фляги, разбавляя его водой из ручья. Танцевали под простой напев, который Лютиэн подхватила за Береном, пока оба не запыхались и не упали в траву.
— Ты поцелуешь меня? — спросила Лютиэн.
— Ох… Я лука наелся.
Она засмеялась, подбежала к расстеленной на земле холстине со съестным, взяла оставшуюся половинку луковицы и откусила от нее как от яблока. Потом долго пила воду и разбавленное вино, а Берен вытирал ей выступившие слезы.
— Ну, теперь можно и поцеловаться, — они сомкнули губы, и тут она почувствовала исходящую от него печаль, глубокую и холодную, как воды Сириона.
Он прощался с ней, но пока ничего не хотел ей об этом говорить.
«Но ведь так же нельзя», — она склонила голову ему на плечо. — «Ты не мог решиться, пока была надежда, ты искал другие пути… Если ты пойдешь теперь — ты пойдешь просто умирать».
«Пока я искал другие пути, я погубил Государя. Тогда я думал, что силен… Что, собрав войска, мы опрокинем силу Моргота… Я ошибался. Мы сладили всего лишь с Тху — а цена? Дортонион обескровлен. Финрод погиб. Минас-Тирит разрушен. Хитлум… Хитлум тешится ложной надеждой»
«Ты отчаялся».
«Я решился».
«Но такая решимость ни за чем не нужна. Ты просто идешь на верную смерть».
«Как Финрод».
«Нет. Финрод жертвовал собой не зря, если его жертва ввела Саурона в заблуждение и послужила к его поражению».
«Но не к его гибели».
«К вашей победе!»
«Тщетной».
Она сжала его руки с неожиданной для него силой и посмотрела ему в глаза.
«Она и вправду будет тщетной, если и ты уйдешь во тьму ни за чем. Если бы ты хотя бы желал…»
«Я лишился права желать… чего бы то ни было…»
— Что ты видел там, на Холме? — спросила она, опускаясь на траву и понуждая его опуститься рядом с ней. — Что ты увидел такого, что тебе понадобилось остудить лицо после разговора с Хурином, а в Незримом Мире тебя словно бы охватил огонь? Прошлое? Будущее?
— Боюсь, что… настоящее… — Берен запустил пальцы в волосы, растрепав их и тут же небрежно пригладив. — Как будто бы… будто бы кто-то приподнял меня за шиворот и поставил над всем миром, сказав: «Смотри!» — и я увидел землю как бы прозрачной, до самых ее корней. Они были крепкими, эти корни, но в них копошились твари гнусного вида; такие, что я не смог туда смотреть, и поднял лицо, посмотрев на север. Я видел так далеко, как не видят орлы Манвэ, и мой взгляд пронзал толщу гор… Я увидел черных рыцарей, пирующих в Аст-Ахэ, и Моргота, сидящего с ними, подобно князю среди дружинников. Они смотрели и не видели, что он огромен ростом, черен и уродлив, а ниже, в бесконечных подземельях, копошились орки, и узники Ангбанда в цепях стенали под их бичами. А еще ниже снова гнездились жуткие твари — они сами были огонь и жили в огне… Одна такая могла бы разметать все войско, что я вывел в Долину Хогг… И тут — Моргот начал поворачивать ко мне свое лицо, то ли почувствовал что-то, то ли просто глянул на юг… Мне стало страшно и я снова опустил глаза, а потом посмотрел на восток. Там была непроглядная темнота, но мой взгляд пронзил и ее. Множество людей и множество эльфов живет там, и если эльфы хранят память о древнем свете, то люди совсем о нем забыли. В их преданиях все перемешалось и спуталось, и они торгуются с богами, вымаливая их ничтожные милости, но слышат их только прислужники Моргота, которых и там полно… Там нет надежды и никто не придет к нам на помощь… И я посмотрел на запад, желая хотя бы там увидеть признак спасения или только призрак его. Но запад открылся мне стеной слепящего света и я понял, что ни живой ни мертвый не смогу войти в это горнило, ибо даже отраженный в тебе этот пламень иногда палит меня, что же будет, если он охватит меня целиком? В сравнении с ним я даже не грязен — я грязь. Не в силах больше терпеть, я закрыл глаза. Но это не помогло: я видел сквозь веки. Земля снова стала прозрачной, но на этот раз я видел не тварей Моргота, грызущих ее корни, а мертвецов… Без счета их, упокоенных в чреве земли, в морях и в том сумрачном месте, которому я не знаю названия. Их больше, чем сейчас живых, и одни еще ждут чего-то, а другие уже перестали… И нет для них надежды по эту сторону рассвета… Ни для кого из нас — нет… Я думал, что умру в этот же миг, но Феантури сжалились надо мной и отпустили мою душу. И я пошел к вам, чтобы собрать вас в путь, потому что боги дали мне ответ, которого я хотел. Не тот, на какой я надеялся — но Хурин прав, с богами не спорят. Я верну живым тех, кто пока еще жив, а сам отправлюсь за мертвыми.