Еще днем Геральт наведался во встреченный продуктовый склад, где сумел добыть из злющего одичавшего холодильника несколько брикетов хорошо промаринованною куриного шашлыка, пару банок огурчиков-корнишонов и банку настоящих грибов. Ксана тоже проявила хозяйственность: в нише под витриной отыскала объемистый пакет сухарей. Этого двоим с лихвой хватило бы на сутки.
Геральт не ленился и не повалился сразу поверх застеленных одеял, как ожидала Ксана. Вовсе нет. Принялся разводить огонь в мангале, а потом долго воевал с гаражным замком, а как победил – искал шампуры или достойную им замену. Замена подвернулась в виде стальных прутиков, которые Геральт загнул для удобства на манер кочерги.
Это было приятно, неожиданно приятно – делить заботы с сильным и опытным мужчиной. Даже если это не вежливый Ламберт, а угрюмый и покалеченный молчун-Геральт.
За несколько часов курятина оттаяла, утратила каменную твердость. Даже лук кое-где отслоился. Пряный и чуть-чуть терпкий запах поплыл, щекоча ноздри и вселяя голодный азарт.
Получилось вкусно, вкусно до умопомрачения, а когда Геральт принес из дома примеченную бутылку сливяницы, стало и вовсе замечательно, а Ксана неожиданно подумала, что, угодив в рабство, вдруг обрела свободу.
Непонятно – сливяница ли развязала Геральту язык или еще что, но очередной вопрос Ксаны не остался без ответа.
– Куда мы идем, Геральт? И зачем?
Ведьмак ответил, хотя и не сразу:
– В Арзамас-шестнадцать. Место, где готовят ведьмаков. Для всей Евразии.
– Тебя тоже там готовили?
– Да.
– Давно?
– Да.
– И Ламберта?
– И Ламберта. И Койона. И Эскеля. И даже Весемира. Всех.
– Тебя там будут лечить?
Геральт чуть склонил голову набок:
– Нет. Думаю, что, когда мы дойдем, с рукой уже все будет в порядке. Хотя разработаться будет нелишним – у нас хорошие тренажеры.
– А почему вы не считаете себя живыми, Геральт?
– Потому что мы мутанты. Любой ведьмак проходит испытание фармацевтикой и клиническим кабинетом. В среднем из десяти испытуемых выживает один. Организм в результате этого испытания полностью перестраивается… Такое существо уже трудно назвать живым. Видела мои глаза?
– Да. – Ксана зябко поежилась.
– Разве это глаза человека?
Ксана не ответила. И действительно – разве это глаза человека?
Тогда у него еще не было имени. Ведьмак, которого знали Зигурд, подобрал полумертвого от истощения пацана на окраине Большого Киева, у подвального окошка старого нежилого дома. На самом юге, где днем вразнобой кричат чайки, а вечерами слышится мерный морской прибой.
Пацан был слаб, но не настолько, чтобы не попытаться стащить пакет с припасами и смыться. Он попытался, и это окончательно убедило Зигурда в необходимости доставить найденыша в Арзамас, хотя тот явно достиг порогового для испытания возраста. Еще бы годик – и нипочем пацану не пережить испытание.
В логове ведьмаков пацан получил нечто вроде имени – двадцать седьмой. На худой его одежонке хмурый и хромой дядька, которого дети всерьез побаивались, вывел белой краской две угловатые цифры. Вместе с двадцатью шестью мальчуганами помоложе двадцать седьмой в течение почти трех месяцев отъедался и отучался прятать еду везде, где только можно. Постепенно появились и двадцать восьмой, и двадцать девятый, и остальные – вплоть до тридцать пятого. А вскоре пришло время испытания.
Выжили целых четверо – пятый, двадцать первый, двадцать седьмой и тридцать четвертый. Геральт прекрасно помнил первое пробуждение после испытания.
Все тело ломило от боли; казалось, внутри пылает адский антрацитовый костер. Сплошная краснота стояла перед глазами и было больно глаза открыть.
Но он открыл.
Мир показался ему непривычно резким, распадающимся на отдельные, четко локализованные фрагменты. Конечно, тот четырехлетний мальчишка не знал подобных слов. Слова пришли позже, вместе с осознанием, что память отныне хранит все, крепко и надежно, и никаких усилий для этого прилагать не приходится.
– Очнулся! – послышался удивленный голос хромого надзирателя. – Пан Весемир, он очнулся, пся крев!
– Кто? Двадцать пятый?
– Нет, двадцать седьмой!
– Двадцать седьмой? Хм… Я боялся, что он слишком велик для испытания.
– Ха! Видели б вы, как он жрал пилюли! У него, тля, внутри, кроме ентих пилюль, ничего и нету, клянусь.
В поле зрения появилась фигура сухощавого пожилого мужчины, которого доселе претенденты на испытание видели лишь мельком и всегда издалека.
Почти без труда двадцать седьмой сфокусировал на нем взгляд.
– Эй, – негромко позвал мужчина. – Ты меня слышишь? Если не можешь говорить – просто моргни пару раз.
Двадцать седьмой послушно моргнул, напрягся и чужим голосом выдавил:
– Слышу…
Глотку продрало, словно он изверг наружу толченое стекло. Это слабое усилие снова столкнуло двадцать седьмого в беспамятство. На целых двое суток, хотя сам он, естественно, о сроках не имел ни малейшего представления.
Зато новое пробуждение было совсем иным. Боль ушла – остался голод. Лютый неодолимый голод – причем вовсе не такой, к какому он привык бродягой. Тело требовало пищи и энергии – много позже он понял причины всего, что с ним происходило.
Он сел на жестком ложе. Кто-то, кажется, четырнадцатый, бился на соседнем, пристегнутый к быльцам лодыжками и кистями. Бился и негромко выл. Койкой дальше хромой надзиратель кормил из большой алюминиевой кастрюли тридцать четвертого. Рот сразу же наполнился тягучей слюной. Двадцать седьмой встал на ложе в полный рост, и хромой тотчас обернулся.
– Очнулся, голубь? – сказал он неожиданно дружелюбно. – Жрать, поди, охота? Погоди, сейчас накормлю.
Надзиратель утер лицо тридцать четвертого бумажной салфеткой и мягко уложил, хотя тот явно был не прочь закусить еще. Потом переместился к двадцать седьмому.
В кастрюле оказалось какое-то пряное пюреобразное царево. Двадцать седьмой был достаточно велик, чтобы орудовать ложкой самостоятельно, чем тотчас беззастенчивo и воспользовался. Хромой не возражал.
Когда кастрюля опустела, двадцать седьмой почувствовал себя много лучше. Даже смог думать об окружающем его мире и о переменах. Самым ярким казалось иное ощущение собственного тела. Он был еще слишком мал, чтобы осознать и сформулировать свои чувства, но сам факт перемен оспорить было трудно. И видеть он стал иначе – теперь удавалось разглядеть мельчайшие детали на таком расстоянии, на котором раньше двадцать седьмой, будучи еще простым бродягой, различал только контуры и, если доставало освещения, основные цвета.
Вскоре его опять одолел сон; когда двадцать седьмой проснулся, четырнадцатый уже не двигался. В углу палаты ложка в чьей-то нетвердой руке скребла по донышку знакомой кастрюли. Под этот тоскливый аккомпанемент хромой надзиратель и незнакомый закутанный в черное парень унесли четырнадцатого из начаты. Теперь их осталось двое на восемь коек – двадцать седьмой и тридцать четвертый. Днем позже их перекатили в соседнюю палату, где точно так же маялись в новом для себя мире пятый, девятнадцатый и двадцать первый.