О, Аллах! Вразуми и наставь на путь истинный непутевого раба твоего!
Да, он уйдет, уйдет, как только старый маг оправится и откроет свой Ал-Ребат. Уйдет к пещере Испытания — и будь, что будет. Может быть… может быть, Олмун-дэв окажется прав, у Фарангис родится ребенок с фарром, и тогда…
Поэт понимал, что лжет самому себе; но другого выхода не было.
Это была жизнь с чужого плеча; это вновь был подарок, искушение, милостыня…
Абу-т-Тайиб хотел брать сам.
3
— Это ты, Фарангис?
Шелковистая шерстка под ладонью, упругое тепло приникает к боку, тонкие руки, которые тут же начинают осторожно двигаться под одеялом…
— Да, это я, мой шах.
— Не называй меня так. Зови по имени — Абу-т-Тайиб.
— Разве у шахов бывают имена?
— Бывают, Фарангис.
— Странно, — руки девушки на миг останавливаются; два теплых щенка, тычущихся в бок матери. — Тот, другой, требовал, чтобы я звала его только «мой шах». Или, в крайнем случае, «мой повелитель»…
— Кей-Кобад?! — Абу-т-Тайиб резко сел. — Ты была с ним?!
— Была, мой… была, Абу-т-Тайиб. Олмун-дэв сказал: так надо. И еще я очень боялась… боялась стать такой, как все! Ты не прогонишь меня?
Тревога. Тревога и ожидание в дрогнувшем голосе. Девушка, почти девочка — согласная пойти на все, лишь бы не превратиться в тупое чудовище!
— Что ты, Фарангис! Нет, конечно, — вздохнув, поэт вновь опускается на ложе и мягко привлекает внучку Олмун-дэва к себе.
А потом они еще долго лежали рядом, блуждая между сном и явью, и поэт успел подумать: «Зря, зря говорят, будто нельзя дважды войти в одну и ту же реку… глупцы.» Но едва он улыбнулся собственным мыслям, как ощущение сказочности происходящего исчезло, и поэт застонал от грубого явления реальности, словно от приступа зубной боли. Скоро он покинет Мазандеран, и эта девушка волей-неволей начнет спуск в общую пропасть, станет обычной самкой дэва… такой, как Нахид. И важно ли, что не появись он здесь, роковые изменения случились бы еще раньше?! — нет, это неважно.
Е рабб, он дал ей надежду — а теперь уходит, забирая надежду с собой!
— Что с тобой? Тебе плохо?.. Абу-т-Тайиб!
Соврать?
Промолчать?
— Скоро я уйду, Фарангис. Мне очень жаль, но я не могу остаться.
— Ты останешься. Тебе не уйти отсюда, мой шах, — поэт не видел в темноте лица девушки, но голос прекрасно выражал все то, что Фарангис и не пыталась скрывать: искреннее сочувствие и столь же искреннюю радость, что шах останется с ней!
— Почему? — поэт удивленно приподнялся на локте.
— Тебя не выпустят.
— Кто? Дэвы?
— Дэвы. Стоголовый, Следящий и их подручные.
— Погоди-погоди! — остатки дремы упорхнули с век всполошенными голубями. — Следящий — это такой длинный… с бараньими рогами?
— Нет, это Стоголовый. У Следящего — крылья.
— Стоголовый? Башка-то у него вроде одна…
Тихий смех, хрустальные колокольчики во тьме.
— Голова у него одна. Но ему подчиняется сотня других дэвов. Бойцов.
— А, юз-баши!.. ну да, это, собственно, и значит «голова сотни». Сотник, значит. Стоголовый… Он еще сегодня утром жаровню Гургину перевернул! Выходит, это было не случайно?!
— Не случайно. Ты нужен дэвам. И останешься здесь.
Абу-т-Тайиб тут же вспомнил четверку мазандеранцев, заступивших ему тропу и отказавшихся выполнить приказ.
Фарангис правильно поняла его замешательство.
— Здесь, в Мазандеране, они сделают все, чтобы тебе было хорошо. Работники будут служить тебе, добытчики принесут все, что ты захочешь. Если сумеют, конечно. Бойцы будут защищать тебя до последнего вздоха; женщины — ублажать. Но уйти… уйти тебе не дадут. Так хочет Олмун-дэв. И так хотят все.
— Олмун-дэв? Твой дед? Он здесь правит?
— Нет. Просто дедушка — самый умный. И знает, как надо.
— А если попробовать договориться с твоим умным дедушкой? — поэт еще надеялся решить дело миром.
— Он не согласится. Ты нужен здесь. Нам всем.
Фарангис отвернулась, и они долго молчали.
— И все же я попробую, — медленно проговорил наконец Абу-т-Тайиб. — Прости, девочка, — я не могу остаться. Это не моя жизнь; понимаешь, Фарангис?
Она плакала почти беззвучно — и у поэта впервые не нашлось слов.
Любые слова здесь казались орудиями пытки.
4
…На этот раз Худайбег, не слушая возражений хирбеда, усадил Гургина себе на закорки, чтобы сберечь его силы. Они им еще понадобятся, эти скудные стариковские силы! Нахид сама вызвалась тащить хурджин с жаровней и всем остальным, что могло понадобиться при открывании Ал-Ребата. Она дважды пыталась заговорить то со своим учителем, то с Абу-т-Тайибом, — но вскоре, отчаявшись связать больше трех слов, умолкала. И все же это была не та Нахид, которая с воплем выбежала из «тронной залы» Мазандерана, отвергнутая поэтом. Исподволь, нехотя, ворча и сопротивляясь, разум вновь просыпался в ней, и взгляд Красной Дэвицы становился осмысленней.
Еще неделя-другая, проведенная рядом с шахом… не проснется ли вместе с разумом и былая ненависть?!
Абу-т-Тайиб запретил себе думать об этом.
Мелкий щебень выскальзывал из-под ног и шуршал по склону, уносясь вниз; край скалистой площадки, где они в прошлый раз пытались открыть Ал-Ребат, приближался медленно, но верно.
Еще немного — и…
Их ждали. Стоголовый, угрюмо набычившись, стоял прямо напротив, и за его спиной корячились громады все тех же (или других?) исполинов, которые уже однажды заступили Абу-т-Тайибу путь в горах.
— Уходите! — это слово произнесли одновременно двое: Стоголовый и Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби.
— Эй, твое шахское? Может, их тово… копьецом? — громко зашептал на ухо поэту Худайбег, ссаживая на землю мага.
Убивать не хотелось. Но есть ли иной выход? Поэт прикинул возможности обеих сторон. «Нет, не осилим, — пришел он к малоутешительному выводу. — А если и осилим, то кого-то потеряем. Меня эти красавцы не тронут, зато остальных…»
Мостить дорогу из Мазандерана трупами друзей?! У шаха не бывает друзей! Не бывает?! Врешь, Гургин, врешь, Баркук-Харзиец! Вот они, мои друзья, стоят рядом со мной! И я не дам им лечь в могилы ради моих прихотей! Я — плохой шах?.. да, плохой. Никудышный. Златой Овен ошибся в выборе. Настоящий Кей-Бахрам фарр-ла-Кабир послал бы любого на смерть, не задумываясь! Но почему же я тогда молчу?! Ведь Худайбег сейчас решит, что я согласен, и…
Уже решил!
Горло сковал спазм, челюсти окостенели, не желая раздвигаться, язык намертво присох к небу, рождая лишь дурацкое блеянье. Грудь вздымалась все чаще, воздуха не хватало — какой там крик, продышаться бы всласть… всласть… всласть… власть!