— Ты не будешь возражать, если я все-таки сяду? — Собственный голос привел меня в чувство. Звучал он на редкость спокойно и холодно, можно подумать, я просто давал понять хозяину дома, что он недостаточно гостеприимен.
— Конечно садись, — бодро ответствовал Чиффа. — Я, собственно, только хотел уберечь тебя от падения на пол. Синяки и шишки — ладно, а вот твоему самолюбию пришлось бы совсем худо.
Я пожал плечами — нашел время говорить о пустяках! И уселся на ковер. Все-таки мутило меня знатно — до сих пор. Сердце ныло от давешнего пожатия. Думаю, на нем остались самые настоящие синяки. Я был слишком слаб и ошеломлен, чтобы разгневаться, но всерьез собирался посвятить этому занятию всю оставшуюся жизнь. Вот сразу, как только переведу дух.
— Имей в виду, пожалуйста, — мягко сказал Чиффа, — этот фокус, что я с тобой проделал, он был совершенно необходим. Мне требовалось все твое внимание, без остатка. А ты пока устроен таким образом, что слушаешь по большей части себя самого, а чужие слова пропускаешь — ладно бы мимо ушей, мимо сознания. Я имею в виду, ты слышишь не то, что тебе говорят, а только то, что готов услышать, — как, впрочем, почти все люди. Я знаю только один способ это исправить: когда держишь человека за сердце, забрав себе положенную ему боль, он весь твой. Никого, кроме тебя, не видит и не слышит, ни единого слова не забудет — ни-ко-гда.
Он отчеканил свое «ни-ко-гда» по слогам, словно бы такое произношение было способно придать обычному, в сущности, слову привкус настоящей вечности. Как ни странно, у него это получилось.
Помолчав немного, он добавил:
— Я сделал это второй раз в жизни. И, надеюсь, в последний. Слишком дорогой ценой дается. Но другого выхода не было.
Только тут до меня наконец дошло, что, собственно, случилось.
— Тебе было больно вместо меня? Как будто это тебя живьем за сердце схватили?
— Ну а как ты думаешь? — Он пожал плечами.
— Зачем тогда? Не понимаю.
— Вот и я думаю сейчас: на кой ты мне, собственно, сдался? Но выходит, сдался, тут уж никуда не денешься, и вообще, сделанного не воротишь, так что говорить тут не о чем. Ты как, оклемался уже? Давай покончим с этим делом. Наговориться потом успеем. Я имею в виду, когда вернешься. И не смотри на меня так. Ты вернешься. Не ты первый, не ты последний, а на моей памяти пока не было такого, чтобы кто-то вдруг взял и не вернулся из Хумгата.
— Ладно, — сказал я, поднимаясь на ноги. — Пошли.
— А идти как раз никуда не надо. Я про долгую дорогу болтал только для того, чтобы ты расслабился. Обычное дело, человек всегда расслабляется и теряет бдительность, выяснив, что запланированная неприятность случится не прямо сейчас, а немного попозже. Если бы ты был начеку, я бы тебя так легко не поймал. Мне, видишь ли, никто не заплатил за подраться, а бесплатно я такими вещами заниматься не люблю.
— Бесплатно ты, надо думать, любишь заниматься куда худшими пакостями, — огрызнулся я.
— Совершенно верно. — Чиффа просиял. — Приятно иметь дело с тем, кто тебя понимает! Даже жаль тебя так быстро отпускать. Но придется. Соберись, сейчас я открою дверь, ты отсюда выйдешь — и да хранят тебя темные магистры.
За дверью, вопреки его посулам, был устланный желтым ковром холл, через который мы вчера вошли в дом. Я решил, что это очередной дурацкий розыгрыш. Теперь небось всю дорогу будет мне грозить своим загадочным Хумгатом. Дескать, за следующим поворотом — уж непременно. Ах нет? Ну, не беда, значит, за воротами или вон у того моста. Причем совершенно бескорыстно будет издеваться, я имею в виду, не с какой-то целью, как несколько минут назад, а ради собственного удовольствия, просто любит человек играть с огнем, знаю я эту породу.
Я презрительно пожал плечами и переступил порог.
Проще всего было бы сказать, что на меня обрушилась тьма или, напротив, пролился ослепительный свет. И то и другое, конечно, неправда, хотя обе версии в равной мере соответствуют моему самому первому впечатлению, вернее, предчувствию впечатления, которое всегда предваряет сообщения от органов зрения, слуха и прочих чувств, длится кратчайшую долю секунды и, конечно, почти никогда не осознается.
На самом деле для того, кто попал в Хумгат, нет ни света, ни тьмы, ни даже возможности рассуждать о них, равно как нет возможности сказать — пусть даже самому себе — «да» или «нет», ибо всякое «да» и всякое «нет» рассыпаются на бесконечное число разнообразных возможностей, ни одна из которых не исключает все остальные. Присутствующий здесь сэр Макс, когда мы с ним обсуждали подобные вещи, обычно приходил в радостное возбуждение и начинал кричать, что он всегда был противником так называемой бинарной логики. Что ж, ему виднее, а я не понимаю, как можно быть противником или сторонником идеи, которая лежит в самой основе твоего сознания. Можно лишь переживать моменты, когда эта животворная концепция вдруг изменяется. В такие моменты рушится все, и в первую очередь — ты сам; впрочем, то, что будет потом собрано из осколков, имеет все шансы как-нибудь объяснить себе, что является законным наследником или даже естественным продолжением того, кто только что закончился.
Вообще, конечно, это очень сложная тема. Думаю, лет через сто — при условии, что я проживу их примерно так, как запланировал, — я буду гораздо лучше подготовлен к такому разговору. К счастью, никто из присутствующих не нуждается в моих пояснениях. Скорее уж это вы могли бы дать мне дополнительные сведения о месте или, точнее сказать, состоянии сознания, тела и рассудка, которое в одной более-менее известной мне традиции называют «Хумгат», а в другой — «Коридор между Мирами».
Что же касается меня, попав в Хумгат, я тут же окончательно и бесповоротно обезумел от навалившегося на меня невыразимого ужаса. И в то же время, — помните, что я говорил о бесчисленных возможностях, ни одна из которых не исключает все остальные? — так вот, в то же время, я узнал, что такое подлинное спокойствие. Пока я умирал от страха, какая-то часть моего существа чувствовала себя в этой пустоте как дома и была совершенно счастлива, хотя мне было непросто понять, что это и есть счастье, до сих пор я представлял его себе, мягко говоря, несколько иначе.
Впрочем, вот я говорю по привычке: «я», «мне», а речь-то о том, что никакого «меня» больше не было, мой внутренний голос превратился в нестройный хор, где каждая составляющая тянула свою партию. Прежнее мое безумие по сравнению с этим хаосом могло бы показаться вершиной душевного здоровья и здравого смысла. Единственное, что объединяло этих несносных крикунов, — дикое, немилосердное, как боль, желание выжить и совсем еще свежее воспоминание о том, как чужие пальцы сжимали сердце, а чужой голос твердил: «Дыши, твое дыхание — вопрос жизни и смерти, никогда еще у тебя не было более важного дела, чем это».