— А причем тут наши дикие северные сородичи?
— Они боятся огня, не так ли? А вы свой огонь погасили. И упоённо мочитесь на шипящие угли. И теперь им нечего бояться.
— Сдаётся мне, ты говоришь не о том огне, что горит в свечах и каминах.
— Ты проницателен, пивовар. Корд'аэн О'Флиннах пытался сжечь меня этим огнем, но он у вас слишком холоден. Другое дело, если бы это случилось во времена вашего Нори Башмака. От меня и пепла бы не осталось… Тебе ведь иногда и самому бывает холодно и противно, разве не так? Ты не похож на многих норингов. Не в обиду твоим согражданам будь сказано — я не просто так помянул червей. Они не плохие люди. Но и хорошего в них немного. Я бы сказал, не хорошие и не плохие, а просто мелкие. Верно, не ошибусь, если скажу, что давно у вас не было ни кровной мести, ни поединков, ни историй великой любви, словом, ничего такого, о чем хотелось бы говорить языком богов?
Тут я задумался. По всему выходило, что он прав. Если что-то и случалось, то, как правило, с приезжими: с Эльри, с моей Митрун, но никогда — между нами, норингами. Я как-то набил морду Эгги. Но кто ж не набьет морду Эгги! А уж петь об этом языком кённингов…
И я молча кивнул.
— А теперь скажи-ка мне, Снорри, — вкрадчиво промолвил Унтах, — известно ли тебе, чтобы кто-то из ваших людей складывал песни или сказки? Не ругательные стишки, не сплетни, не те городские истории, где кто-то кого-то пинает под зад, и это должно быть смешно. Нет. Саги и висы, в которых герои оживают. И, верно, мало кто помнит старые сказания. Что станут рассказывать вашим внукам бабушки? Я видел черные курганы в южной части города. Это Норхауг, останки первых усадеб, ставшие усыпальницами. Там спят ваши предки и герои. Вы должны согревать их в подземном мире, но вы не можете обогреть даже себя. Люди креста сказали бы, что цверги, мол, это наказание вам за грехи перед праотцами. А я думаю, что это просто судьба. И, скажу честно, ваш город — не один такой на белом свете. Раньше все в мире было друг с другом связано. Теперь все развязано.
Он так легко об этом говорил… А я едва удерживался, чтобы не броситься на него и не разбить лицо. Или не зарыдать в отчаянии. Он знал о нас всё. Знал, что за цену чести идёт торг. Знал, что ныне певец и паяц — одно и то же. Знал, как тускнеют глаза. И знал, как ребёнок порой смотрит в глаза родителю, и не находит там ничего. Чтобы потом так же тупо молчать своим детям.
И, право, немало заплатил он за это знание!
И гнев мой прошёл. Что гневаться на правду…
— Никто не боится народа, который не поёт песен, — произнес я наконец. — Но что же нам делать? У тебя есть совет?
— Я поостерегся бы давать советы. Но вспомни, как Корд'аэн рассёк ладонь, и кровь его стала огнём. Он не думал, уж поверь, о своей жизни. А больше мне нечего тебе сказать. О, клюёт!
Я стоял и тупо смотрел, как Унтах подводит рыбу к самому берегу, как выдёргивает из воды и бросает на траву. Рыба трепыхалась, хватала воздух пастью, а я видел глаза Этера-трактирщика, глаза Гербольда Скавена, глаза альдермана Свенсона. Они могут любоваться пляской огня в небе. Но плясать с небесным огнём… Это выше всех нас. И я понял с ужасом: мне ничуть нас не жаль.
— Тут плохой клёв, — отрешённо произнесли мои губы. — Лучше перейти к мысу Эльдира, там клюёт лучше, да и народу сейчас нет. Пойдём, это рядом.
Унтах изумлённо изогнул бровь:
— Ты намерен рыбачить со мной, когда твоему миру грозит гибель?
— День или два ничего не решат. Остальное — дело Корда и тинга. Твои слова что-то разрушили во мне, и теперь что-то прорастает из руин. К тому же, думаю, мы не хуже предков удержим топоры на смертном поле. А что песен не помним — не беда. Цверги тоже не помнят.
— Так чем же вы отличаетесь?
— А вот ничем не отличаемся. Цверги, дверги — одно и то же. Черви на теле исполина Имира. У тебя лишней верёвки нет? А то мне за удочкой далеко идти…
* * *
Вечерело. Солнце только что пылало расплавленной медью на фарватере Андары — и вот оно падает за горы, и языки пламени, умирая, взвиваются к вершинам… Летний день догорал, и сумерки поглощали мир. А мы сидели на берегу, как старые приятели, и жарили на углях рыбу. Как ни в чём не бывало. Унтах рассказывал о своих странствиях, о своей подземной родине, о своей матушке Орвен, которую боялись и ненавидели за её мудрость. Он говорил приятно, хотелось слушать ещё, но голос его околдовывал, не говоря и сотой доли истины. Да я и не хотел той истины. Мне хватало своей.
— Я не спрашиваю, зачем ты покинул свои Пещеры, — начал было я, но Унтах перебил:
— Это мудро с твоей стороны.
— И неизвестно, что там решат на сходке. Но, как бы там ни было, я остаюсь. А ты — ты останешься, Унтах кан Орвен?
— Смотря для чего.
— Что за глупый вопрос! Цвергам чудеса показывать! У тебя неплохо выходит… Ты ведь сюда пришёл умереть. Тебя ведь не радует блеск золота. Ты идёшь на смерть.
— У тебя хорошая память, — буркнул Унтах, — на слова, сказанные не для твоих ушей.
— У меня хорошая память на хорошие слова, — возразил я. — Тот, кому ты это сказал, Эльри Бродячий Пёс, куда-то делся. Это что, какой-то условный знак? Вы знакомы?
Унтах улыбнулся.
— Да, мы знакомы — с одиночеством. И мы с ним оба знаем, что худшие мысли приходят в одиночестве, а лучшие — в уединении. Одиночество — это когда тебя изгоняют. Уединение — когда уходишь сам. Он, наверное, тоже ушёл сам.
— Ты хорошо сказал. Раньше мы, дверги, жили большими родами, и каждый был частью единого. Потом стали жить малыми семьями, и каждый был волен покинуть единое. Ныне многие живут по одному, отгородившись от единого. Ранее мы были частью земли, потом отмежевались городской стеной. И мне иногда кажется, что многие возводят такую стену в своём сердце, чтоб отгородиться от себя. Это — уединение или одиночество? Что скажешь?
Унтах покачал головой.
— Это — смерть, — произнес он твердо. — Горящий огонь неделим. Его можно умножить, но не делить.
И когда он это сказал, солнце рухнуло в пропасть за горами, последние алые отсветы померкли, и звёзды зажглись над вершинами. Сумерки породили ночь. Прохладную ночь умирающего лета. Деревья угрюмо чернели, и лишь Старый Балин сверкал кольчугой в звёздном сиянии.
— Говорят, пока стоит Балин, враг не коснется Норгарда, — сказал я. — У леса великая сила. Как полагаешь, те лофье, что вас… хм… помирили… у них есть этот огонь, о котором ты говоришь?
— Они это называют иначе. Они говорят — родник, источник. Но это одно и то же. Как ни назови — это есть во всем живом.
— А почему они стали вас разнимать?
— Спроси Старого Балина. Им показалось, что родник бьёт слишком сильно.