Пока он сидел и размышлял, по телу блаженной прошла крупная дрожь. Светла вдруг широко — широко распахнула глаза, вздохнула судорожно и хрипло, вцепилась в руку обережника белыми холодеющими пальцами, а потом вдруг ослабла на своём сеннике. И грудь больше не вздымалась.
Колдун некоторое время смотрел остановившимся взглядом на вытянувшееся тело. Затем бросил тряпицу в миску с водой. Привычным движением пощупал живчик на шее девушки. Тихо. Пощупал запястье, словно надеясь ещё на какое‑то чудо. Поднес ладонь к приоткрытым губам.
Лучинка по — прежнему потрескивала в светце, за окном подвывал ветер и неслись по небу черные тучи. А Светла умерла.
* * *
Что‑то произошло со временем. Оно словно перестало быть. Остались лишь тишина, темнота и боль. Сиплое дыхание раздирало грудь, казалось, каждый вдох и выдох длится целую вечность. Приходили и уходили оборотни, слышался во мраке шелест мягких шагов. А больше ничего.
Сколько дней миновало с тех пор, как его бросили сюда — в это царство холода и тьмы? Наверное, много.
Руки узнику давно не связывали. Зачем? Изгрызенный, обескровленный он уже не мог сопротивляться. Только лежал, скорчившись на полу, и сипло дышал. А ещё ждал. Ждал, когда всё закончится, ведь должно закончиться рано или поздно. Так и случилось.
Она вернулась.
Вошла, неся с собой запахи леса — острые, пряные, свежие. Опустилась рядом на каменный пол. Привычно дёрнула за уже порядком отросшие волосы:
— Не сдох? — и сама себе довольно ответила: — Живой… А хочешь, выведу на свободу? Хочешь, скотинка? Что? Уже и не вырываешься?
Он молчал.
— В лесу сейчас весна. Ты ещё помнишь, что такое весна?
И ущипнула за плечо, рассылая леденящий холод по телу.
Он помнил. Запах земли и мокрых деревьев. Тёплый ветер. И небо… голубое — голубое с облаками белее снеговых шапок. Он неправильно жил. Не ценил всё это. Не замечал даже. Весна… Тут темно, а там — солнце, и в кронах играет ветер. Хотя нет, врет ведь. Рано ещё для весны, да и пахнет от волчицы снегом и стужей. Издевается. Он не так уж здесь и давно, если подумать.
Подумать… подумать… мысли еле ворочались. О чём подумать?
— Тепло и вот — вот проклюнутся листья, — произнёс женский голос.
«Тепло…»
Легкая рука легла на затылок. Надавила.
Хранители, как же больно!
— Хочешь, выведу? Хотя бы подышишь перед смертью не этой своей вонью.
«Отстань».
— Отойди от него.
Этот равнодушный приказ принудил волчицу оставить пленника в покое. Откуда‑то сверху прозвучало насмешливое:
— Жив? Это хорошо. Ну, как? Может, всё‑таки хочешь поговорить, Охотник?
«Нет».
— Подумай… Хорошо подумай. Иначе ещё долго проваляешься тут между жизнью и смертью.
«Потерплю».
— Как хочешь.
Оборотень опустился на корточки рядом с полонянином и приподнял тому заплывшее веко.
— Посмотри на меня.
Узник с трудом разлепил другой глаз.
«Ну, смотрю».
Темнота и мерцают звериные зрачки. Эка невидаль.
Серый внимательно глядел человеку в глаза, словно надеясь прочесть в них страх или колебания. Но вместо этого видел лишь равнодушие. А левый и вовсе оказался затянутым кровяной пеленой. Видать, незрячий. Но Охотник этого ещё не понял.
Волколак кивнул на стоящую рядом женщину. Та замерла, напрягшись, как перед прыжком. Злится.
— Гляди. Она не хочет, чтобы ты помер.
«Знаю».
— Злая баба, как пиявка, пока крови не насосётся — не отстанет, — ухмыльнулся оборотень. — Что ж, раз ты не хочешь говорить…
Он поднялся.
— Еда — она и есть еда. — Вожак щелкнул пальцами и повернулся к волчице: — Зови их.
Фебр бессильно уткнулся лбом в пол.
* * *
Он сложил ей руки на груди и потянулся к узкой полоске холстины — подвязать. Перекинул ткань через тонкие запястья, взялся было затягивать узел, но в этот миг Светла судорожно вздохнула и распахнула глаза.
Донатос отпрянул и встряхнул рукой, на пальцах которой тот же миг вспыхнули голубые искры. Не может девка переродиться за столь короткий срок, но…
— Свет ты мой ясный… — прошептали бледные губы.
Разноцветные глаза заглянули в душу, и не было в них даже отголоска тёмной страшной жизни. Лишь привычные уже тоска и любовь.
Блаженная зашлась трудным кашлем, скорчилась, потом опять сипло вздохнула, вцепилась обережнику в руку, зашептала:
— Ты уходи, уходи… Не надо глядеть…
Колдун стиснул тонкие плечи:
— Да что с тобой такое?! — прорычал он.
А скаженная сипло пробормотала:
— Умираю я. Зачем глядеть?
Её колотило в ознобе, Донатос ещё укутывал девушку в одеяло, давал питьё, а потом она отяжелела в его руках и по телу вновь прошла волной агония — встряхнула, выгнула, заставила трепыхаться, будто раненую птицу.
И снова Светла ослабла, а прерывистое дыхание оборвалось.
Он прижался ухом к её груди — сердце не бьется. Не трепещет даже тихо. Поднес к губам нож. Железо не запотело от дыхания. Осталось таким же гладким и блестящим.
Донатос смотрел на переливающиеся в очаге угли. Вот и всё.
Потом он опустил её на лавку. Разобрал слипшиеся от пота волосы, вынул из них обрывки веревок и тряпиц, расчесал костяным гребнем. Пепельные пряди, оказывается, были мягкие, как пух, а когда лишились привычных украшений — легли красивыми крупными волнами.
Теперь Светла уже не выглядела ни безумной, ни скаженной. Красивая молодая девка. Только мёртвая.
Обережник обмыл её, сняв с маленьких ног нелепые и теперь уже ненужные вязаные носки. Переменил простынь на сеннике. Уложил покойницу. Взял с одной из полок чистую рубаху. В лекарской их держали для болящих — бесхитростные, просторные, грубо сшитые, чтобы легко вздеть, буде понадобится. Не для красоты. Для чистоты.
В этой рубахе из небеленого холста, слишком просторной и длинной, Светла смотрелась нелепой и маленькой. Нужно позвать выучей. Пусть отнесут в покойницкую. Девку надо отпустить с миром, а утром отправить послушников колотить мёрзлую землю кирками и заступами — копать могилу.
Обо всем этом думалось как‑то отстранённо.
Донатос сидел на краю лавки и глядел на покойницу. Бездумно. Что она там говорила? «Тёмный. Словно мглой окутанный»? Или как‑то похоже. Да ещё про то, что он не умеет прощать зло и подолгу носит его в себе.
Вспомнился отец. Вспомнился Клесх. Лесана опять же. Она думала — он забыл. Нет. Помнил. Зря она его разозлила. Он сожалел потом, не понимал, отчего так вызверился, не мог объяснить даже самому себе. Да и не пытался. Знал только, что с появлением Светлы весь гнев, который пробуждался у него в душе, утихал быстро, выплескиваясь на дурочку, которую и наказать‑то толком не позволяло сердце. Вроде поорёшь, пинка отвесишь и всё как рукой.