— Думаешь, ты самый умный? — произнес тот устало, и Курт пожал плечами:
— Не самый, разумеется. Но не глупец. И ты, невзирая на твои весьма скудоумные поступки, тоже не болван, как я уже сказал. И жизнь эта тебе не нравится. Ведь так?
— Это ты к чему? — все еще не обнаруживая стремлений подняться, но уже убрав ладони от лица, спросил Бруно с подозрением.
— Знаешь, мне не помешал бы расторопный помощник — на кое-что я просто не могу расходовать время.
— «Помощник» — это мальчик на побегушках? Или штаны за тобой стирать?
— Не исключено, — самым дружелюбным образом улыбнулся Курт. — Ты мне подходишь.
Бруно засмеялся, но тут же умолк, шипя от боли в переносице.
— А меня это не е…т, ясно? — сообщил он непререкаемо. — Выносить не могу вашу братию, и иметь к вам отношения не желаю.
— Предпочитаешь копаться в выгребных ямах за плошку каши? Горбатиться на тех, кто тебе в подметки не годится? У тебя полтора курса университетского образования; не Бог весть что, но перед ними, перед всеми, ты отец мудрости. Не зазорно?
— Что тебе от меня надо! — почти с отчаянием выговорил Бруно.
— А может, мне просто жаль умного парня, который загоняет себя в угол.
— Вот уж в твоей жалости я точно не нуждаюсь. А если ты уж так обеспокоен моей участью, оставь меня — мне. На Инквизицию я работать не буду.
— Хочешь обратно, к хозяину? — спросил Курт с нелицемерным интересом. — Воображаю, с какой радостью он тебя примет. А уж дочка-то…
— Я исчезну раньше, чем попаду туда. Уж поверь. Чем еще запугивать будешь?
— Ты ведь знаешь, что бывает за покушение на инквизитора? — голос Курта просто сочился медом; Бруно вздрогнул. — Не просто «как колбасу» над углями, как это ты верно подметил. Тебе наденут повязку, закрывающую нижнюю часть лица, затем чтобы ты не задохнулся, и дабы раньше времени не обгорели легкие. И будут смачивать ее в течение казни. Знаешь, так можно продержаться часа два-три; но ты парень выносливый, посему, думаю, ты — все пять…
— Ты… ты сказал, что не при исполнении!
— Следователей Конгрегации не при исполнении не бывает, — возразил он, расстегивая куртку; сдвинув воротник далеко книзу, открыл плечо и полуобернулся к лежащему Бруно спиною, позволяя рассмотреть Печать во всех детальностях — выжженную в день выпуска эмблему Конгрегации, аббревиатуру академии и личный номер выпускника. — Это как раз на случай, когда Знак потеряется, будет похищен, да и мало ли что может приключиться с вещью, — пояснил Курт, застегиваясь. — Это не потеряешь. Посему ты, друг мой, поднял руку на инквизитора, ведущего дознание. Так что? Будешь работать, или к побегу от хозяина присовокупим обвинение в покушении?
— Вероломный сукин сын! — с бессильной яростью прошипел тот; Курт улыбнулся.
— «Вероломный»? Слова я ведь тебе не давал, посему — ничего и не преступал. Я жду ответа, Бруно.
Тот прикрыл глаза, медленно заливаясь не бледностью даже — бесцветностью, и дышал опасливо, точно боялся, что с неловким выдохом сорвутся с языка слова, о которых потом пожалеет; может статься, так оно и было. Наконец, снова взглянув в лицо человека, сидящего над собою, бродяга натужно кивнул, смотря ему в глаза с нестерпимым ожесточением.
— Согласен, — выцедил Бруно так тихо и напряженно, что на мгновение и впрямь стало жаль его.
— Превосходно, — кивнул Курт. — Теперь вот что. Сколько тебе? Двадцать один?.. Мы ровесники; в наших общих интересах предлагаю упростить общение и перейти на «ты». Меня зовут Курт, — он протянул руку вперед. — Вставай.
За поданную ладонь Бруно не взялся — поднялся сам, осторожно потягивая носом; отступивши на два шага назад, посмотрел Курту в глаза, прищурясь, и осведомился:
— А с чего ты взял, твое инквизиторство, что я просто не исчезну из Таннендорфа?
— Хочешь, расскажу, что у нас бывает за побег? — ответил вопросом же он; Бруно выдержал взгляд еще секунду и отвернулся.
— Нет. Не хочу.
— Правильно, зачем тебе кошмары по ночам…
— И что я теперь должен делать? — перебил тот. — Бегать впереди и кричать «расступись, едет Гнев Божий»?
— Для начала начни избирать выражения в моем присутствии, — серьезно произнес Курт, снова надевая Знак и пристегивая оружие. — Больше замечаний делать не буду. Это — понятно?
— Еще бы…
— Пока — свободен, — кивнул он, указав на сиротливую заячью тушку в траве. — Забирай свою… добычу и ступай домой. Когда потребуешься, я тебя найду.
— А платить мне за работу будут? — поинтересовался Бруно с кривой усмешкой, совершенно очевидно предвидя ответ; Курт пожал плечами, взглянувши на него с почти искренним благоволением, и улыбнулся:
— Даже не знаю; дай подумать. Кроме того, что я фактически дарю тебе жизнь?.. не наглей, Бруно.
От того, как посмотрел на него бывший студент, Курту стало совестно; ведь и без того уже унизил парня дальше некуда, напомнил он самому себе. Кроме простого человеческого сострадания к тому, кому и так несладко, надо бы припомнить, что, хоть монашеских обетов и впрямь дадено не было, однако же, следовало блюсти душевную чистоту. А именно — не ломать надломленную былину…
— Да брось, — чуть смягчился он. — Теперь ни граф, ни еще кто на тебя своих прав не предъявит. Тебе предложено покровительство Конгрегации; поверь, ничего ужасающего в этом нет.
Бруно не ответил; одарив его еще одним ожесточенным взглядом, молча развернулся и зашагал прочь.
***
К замку Курт брел медленно, глядя в траву под ногами и пытаясь понять, погрешил ли он против верности принципам Церкви, проявив сегодня такую несдержанность. С одной стороны, в споре с Бруно проснулся старый, почти забытый Курт, который отвечал на шутку оскорблением, а на оскорбление ударом. Это, несомненно, было не слишком хорошо. С другой — статус Конгрегации требовал приструнить зарвавшегося насмешника; ведь с тех пор, как перестали брать под стражу за каждое опрометчивое слово, за умение заварить нужную травку от суставной боли, когда основанием перестало быть «sententia publica»[25] — многие восприняли пришедшее на смену жестокости милосердие как слабость. Странное дело, с безрадостной усмешкой подумал Курт, пиная попавшуюся под ногу сухую ветку, уйдя с улицы, он обнаружил, что в среде законопослушных подданных бытуют уличные законы и уличные понятия. Тот, кто подставил другую щеку, кто простил врага и благословил проклинающего, почитался не благочестивым, а слабым; и он был уверен, что, начни он говорить с крестьянами Таннендорфа на языке учтивости и незлобия, его заклевали бы не хуже, чем новичка в какой-нибудь уличной шайке.