— Не следует ли признать, что я понапрасну изучил искусства обжига, возгонки, сжижения и кристаллизации? Что толку от того, что я понимаю процессы растворения и затвердевания, тогда как внутренний человек во мне, Фауст-гомункулус, мой вечно юный дух, плененный в ветшающей телесной оболочке, объят печалью и смущен, не ведает цели и мечется в растерянности? Не разумнее ли покончить со всем этим искусно закаленным клинком, торжественно вспоров себе живот, как то сделал один пышно одетый восточный вельможа, коего я зрел в своих видениях?
Фауст снова и снова поворачивал кинжал перед своими глазами, зачарованный игрой света на его лезвии, — И бюст Вергилия, казалось, хмурился в колеблющемся свете свечей.
Опять раздался тот самый звук, который прежде лишь царапнул о панцирь сосредоточенности: то был звук церковных колоколов, и Фауст запоздало вспомнил, что нынче Пасхальное воскресенье.
Внезапно, с той же стремительностью, с которой оно сгустилось, его дурное настроение стало рассеиваться. Доктор направился к окну и раздвинул занавеси.
— Должно быть, я просто надышался паров ртути, — сказал он себе. — Мне следует помнить, что всякий, кто предается занятиям Великой Наукой, открыт и великой опасности — причем успех не менее опасен, чем неудача, ибо чреват разочарованием на полпути. Для меня сейчас будет благотворно подышать свежим воздухом, пройтись по только что пробившейся весенней травке, а то и выпить кружку-другую пива в ближайшей харчевне, съесть жирную сардельку… Похоже, нынче утром мое пищеварение пришло в норму… Да, пары из перегонного куба влияют на тот перегонный куб мысли, который покоится на плечах. Итак, на свежий воздух, пусть яд из моего организма окончательно улетучится!
С этими словами Фауст накинул отороченный горностаевым мехом плащ — такой плащ не постыдился бы надеть и король — и вышел вон из своей ученой кельи, напоследок удостоверившись, что не забыл прихватить кошелек, даром что любой торговец с радостью открыл бы кредит именитому ученому.
И вот он очутился на залитой ярким солнцем улице, беззащитный перед лицом случайностей нового дня — случайностей, которых не может предвидеть даже искуснейший из алхимиков.
Пока Фауст шел по улице Казимирчика, удаляясь от Флорианских ворот в сторону мануфактурных рядов, расположенных на большой рыночной площади, колокола многочисленных краковских церквей усердно вызванивали «Тебя, Господи, славим». Доктор уже научился различать голоса колоколов: монастырские забирают высоко и божественно мелодичны, им вторят чистыми стальными полутонами колокола на звоннице церкви св. Венцесласа, раскатисто бухают колокола св. Станислава, а над всем плывет басистый перезвон больших колоколов костела Девы Марии, который громоздится на углу рыночной площади.
Чудеснейшее Пасхальное воскресенье! Похоже, ласковые солнечные лучи пронизывают каждый дом, не оставляя ни одного темного уголка под островерхими крышами. Голубым шатром раскинулось небо с живописными редкими снежно-белыми облачками-барашками — точь-в-точь такими, на которых живописцы любят помещать херувимов и аллегорические фигуры. Столь восхитительный денек не мог не взбодрить Фауста, и он энергично зашагал к рыночной площади кратчайшим путем — по малолюдному переулочку, известному в простонародье как Дьяволова щель. Тут два человека едва могли разминуться и дома стояли друг против друга, словно пузатые толстяки в бане, почти соприкасаясь оттопыренными вторыми этажами. Свесы крыш съедали последний свет, и даже в самый солнечный день переулочек был погружен в полумрак. Фауст не успел пройти и десяти ярдов, как горько раскаялся в выборе маршрута. Что бы ему не пойти широкой улицей? Ну, потерял бы несколько минут — пристало ли алхимику и философу так скупердяйски относиться ко времени?
Он чуть было не повернул назад, но была в его характере дурная упрямость, которая велела продолжать путь. Да и конец переулочка не так уж далеко — вот-вот за поворотом откроется совсем уж шумная рыночная площадь.
Фауст прибавил шагу, разбрасывая тощими щиколотками полы своего длинного докторского плаща, и скоро дошел до конца Дьяволовой щели. Здесь он повернул сперва направо, потом налево, минуя отворенные калитки, и шел совсем уж темными дворами, пока впереди не забрезжил свет.
В это мгновение голос за его спиной произнес:
— Простите, господин хороший, не угодно ли вам уделить мне минуту времени…
Фауст обернулся, готовый грубо отшить неизвестного наглеца, который посягал на его драгоценное время. За спиной никого не было. Никто не прятался и в ближайшем дверном проеме. Фауст хотел было идти дальше, но слух резанул странный звук — как бы свистящего вихря поблизости. Его быстрый ум подсказал, что тут что-то неладно, однако в то же самое мгновение мысль прервал удар в висок тупым тяжелым предметом. В глазах Фауста полыхнули искры, словно пред ним взорвалась шутиха, и забытье запахнуло над доктором свою черную мантию.
А тем временем в другой части города в маленьком трактире, называемом «Пестрая корова», за грубо сколоченным столом сидел русоголовый кудрявый верзила, гладко выбритый по последней итальянской моде — словом, по всему видно, малый не промах и к тому же щеголь, даром что одет в сюртук с барского плеча. Он энергично хлебал борщ из миски, добросовестно работая ложкой и вместе с тем то и дело внимательно поглядывая через окно на улицу.
Трактир «Пестрая корова» был расположен как раз напротив комнат, которые занимал Фауст. Ни на какую роскошь обстановки это тихое заведение не претендовало, но своей домашней атмосферой притягивало мускулистых бродяг со всех концов Европы, которых Краков манил богатством и благополучием — город переживал золотые деньки в промежутке между вторжением гуннов и бойней, которую устроят венгры, и гремел на континенте не только как университетский центр учености, чем привлек Фауста, но и довольством своих жителей, сказочным богатством купцов, которые вели торговлю предметами роскоши от Германии до Италии.
Щеголь явился в Краков искать счастья неизвестно откуда: одни говорили, из французского городка Труа, Другие — будто бы из Лондона, что в далекой Англии. Звали его Мак, а прозвище Дубинка он получил по предмету, который всегда носил за поясом и пускал в ход, пожалуй, чаще, нежели следует почтенному человеку. Мак Дубинка был нетерпелив, не мог он просто сидеть и ждать, когда счастье улыбнется ему. Проучившись год в монастыре искусству писца, он наконец сообразил, что этим не разбогатеешь, и пустился во все тяжкие, будучи парнем не особенно совестливым, зато смекалистым и неглупым.