— Ты позже прийти не мог?
— На работе задержался.
— Работник… Получаешь гроши, а торчишь сутками.
Роман протиснулся мимо сестры в узкий тёмный коридор. В квартире пахло сигаретным дымом, пивом, дешёвой туалетной водой, щами… Гадко, но хоть тепло, да и жрать охота, как сволочи.
— Тань, у тебя есть поесть что-нибудь?
Бухнула холодных вчерашних щей в жестяной миске. Общее выражение лица: «Чтоб ты так зарабатывал, как жрёшь». Сука.
Роман унёс миску в свою комнату. Там были выгоревшие обои, допотопный телевизор, старый продавленный диван, пружины которого толкались, как локти, и огромный самодельный стеллаж с книгами. Небогатый гардероб Романа за неимением платяного шкафа помещался в углу на вешалке.
Фигня это всё.
Роман зажёг лампу под абажуром из крашенных палочек, раскрыл книгу «История вампиров» Саммерса и углубился в её изучение, хлебая между делом кислую холодную бурду и не замечая её вкуса…
Милка открыла дверь своим ключом.
В квартире было темно и душно. Из темноты несло отвратительным запахом одеколонового перегара — в последний год отец приобрёл отвратительную привычку лакать какую-то суррогатную дрянь, то медицинского, то парфюмерного свойства.
«Когда ж ты сдохнешь?» — подумала Милка, переступая через тщедушное тельце, бесчувственно валяющееся посреди коридора. Удержалась от желания пнуть ногой — проснётся ещё. Не включая света, стащила пальто, сняла сапоги. Ушла в свою комнату и закрыла дверь на защёлку.
Комната была полна вещей. Одежда и когда-то бывшее одеждой тряпьё, старые игрушки из потрёпанного меха или облезлой пластмассы, посуда — какие-то фаянсовые вазочки, надбитые чашечки, расписные тарелки. Несколько чахлых комнатных растений на подоконнике. Книги — разрозненные тома собрания сочинений Джека Лондона, брошюрка «Ради безопасности страны» с изображением бравого чекиста на обложке, Жорж Санд, «Путешествие в страну Поэзию», «В объятиях страсти», «Малыш и Карлсон, который живёт на крыше», «Анна Каренина», «Камасутра для Микки Мауса»… Но больше всего старых фотографий, в коробках и пачках, в полиэтиленовых пакетах, в ящиках страшного серванта — Милка обожала фотографии.
В комнате воняло слабее, но всё равно воняло. Запах перегара перебивался тонким запахом лежалых тряпок — работа есть работа, одежда пачкается всё-таки. И потом…
И потом: откровенно говоря, тут лежит кое-что, с работы же и принесённое, что ещё только предстоит постирать. И можно будет носить. И вообще…
И вообще — удивительно, сколько отличных вещей оказывается в помойке… Иногда диву дашься. Туфли, к примеру, почти новые. Сумочка. Но это всё ещё пустяки.
Милка села на тахту, застеленную старым вытертым китайским пледом, принялась разворачивать газету на свёртке, который так и не выпускала из рук. Моя лучшая вещь.
В газету была завёрнута картина, написанная маслом на холсте. Старинная картина — в этом Милка была совершенно уверена. В резной раме чёрного дерева. Форматом в обычный чертёжный лист. Масляная краска мелко-мелко потрескалась от времени.
А на картине был изображён Принц.
У Принца было ужасно красивое белое лицо, русые волосы, гладко зачёсанные назад, тёмные-тёмные прищуренные глаза, непонятно, надменные или насмешливые. И он был одет во что-то чёрное, атласное, с чем-то блестящим на воротнике — а поверх чёрного накинут зелёный плащ, свисающий с плеч тяжёлыми складками, бархатный. И его белая рука в сияющих перстнях небрежно держала какую-то странную вещицу — то ли бутылку, то ли бумагу, свёрнутую трубочкой…
Милка поставила картину на стол, прислонив её к стопке книг, тетрадей и старых газет. Теперь Принц смотрел на неё. Просто поразительно, как здорово были нарисованы его глаза — они выглядели совсем живыми — и чуть заметные тени в уголках губ. Принц смотрел своим странным взглядом, — а по Милкиной спине полз холодок предвкушения.
Ещё месяц назад, на работе, разбирая тюк с какими-то старыми вещами, Милка случайно дотронулась до этой картины. Тогда она могла просто поклясться — картина согрела ей озябшие пальцы. Милка поразилась; потом она тёрла гладкую поверхность картины ладонями, даже, кажется, слегка царапала — только чтобы убедиться — и оттуда, изнутри, сочилось живое тепло и ещё что-то странное, от чего делалось горячо в груди и внизу живота, от чего отступала усталость, и было весело, как от вина.
Милка унесла картину домой. Дома было сколько угодно времени для проверки собственных ощущений. У себя в комнате, сидя на тахте и поглаживая картину пальцами, она убедилась окончательно — картина совершенно необыкновенная.
Волшебная картина. Как в сказке. А ещё говорят, что чудес не бывает.
Принц, нарисованный на картине, был настоящим заколдованным принцем. Милка спасла его, вытащила из тюка с мусором — и он был благодарен ей за это, а может, и влюбился в неё. Он подавал ей из своей рамы тайные знаки. Между Милкой и Принцем установилась тайная связь, о которой не должен был знать больше никто.
Именно поэтому Милка никогда не оставляла картину дома. Нельзя было поручиться, что папаша, обшаривая с похмелья всё и вся в поисках денег на выпивку, не вздумает продать её Принца. Или просто не выбросит его со злости. Милка приняла меры предосторожности. И вот теперь, распаковав картину, она улыбнулась Принцу и нежно сказала:
— Ну вот мы и дома.
Слово «вечность» очаровало Романа, как, вероятно, в своё время — Кая, которому обещали весь свет и новые коньки. О вечности упоминали все, кто писал о вампирах.
Не о тех, конечно, придурках, кто что-то корчил из себя, нападая на девиц по подворотням и кусая их за шею, а потом гнул пальцы в тюремной камере. И не о тех бедолагах с редкой болезнью костного мозга, которые едят гематоген и пьют чужую кровь, чтобы возместить постоянную нехватку собственной. А о тех, других. О тех, которые «вурдалаки», vrolok, «Носферату», «не мёртвое», о сущностях из другого бытия, фактически умерших, но встающих из могил некоей неведомой силой.
Вечность, подумать только! Если только это правда.
Потому что правдой оказалось далеко не всё, что Роман смог найти на эту тему. Его собственных мизерных знаний уже хватало, чтобы уточнить сведения древних и более-менее современных авторов.
Вампиры — трупы, оживлённые тёмной силой, вытеснившей, заменившей их собственную душу? Сомнительно. Слишком эмоционален был мой дружок с розой, слишком выразителен, слишком ярко выражена индивидуальность — ярче, чем у среднего сектанта. Слишком хорошо общался. Не напоминал тупого мертвяка, ходящего по чьему-то приказу. И не стал нападать, хотя и пугнул. Следовательно, вполне отдаёт отчёт собственным действиям, очевидно, чувствует и мыслит. Вдобавок, прекрасно контролирует собственные желания. Лучше многих людей. Или душа — это не смесь темперамента с индивидуальностью, а нечто другое? Тогда — что? Средневековье…