– Жена пробовала молоко, я пробовал – ничего странного, молоко и молоко. Потом приложился этот, – кивнул на верхового в нескольких шагах впереди. – И оно скисло.
Мужики сами кисло переглянулись, и каждый осенился обережным знамением. Хоть поворачивай восвояси и беги быстрее ветра. Да и солнце падает, ждать ли добра на ночь глядя?
Прав оказался Волчок. Мимоезжий направил вороного на Лихолетское поле, прямиком в самую середину, ни разу не оглянувшись, идут ли копатели следом. Будто вовсе не тревожило, что испугаются, повернут назад, оставят одного. По метке, видимой только ему, верховой спешился и на какое-то время замер, положив руку на шею коня. Потом уверенно двинулся вперед, ведя жеребца в поводу, и через сотню шагов остановился.
– Здесь, – показал место и молча отступил. – Копайте по грудь.
Вынул из мошны неполную пригоршню чего-то блесткого и звонкого, разжав пальцы, просыпал под ноги, и Ходуля готов был клясться чем угодно, что в закатных лучах блеснуло вовсе не красноватым отблеском меди, а серебром!
Переглянувшись и осенившись обережным знамением, соседи принялись за работу. Долго ли врыться по грудь для четверых здоровых пахарей, если земля на поле мягка, словно перина, и жирна, будто творог? Управились к сумеркам, когда глубина ямы стала неразличима для глаз, и поняли, что закончили, только выпрямившись. Лишь головы остались торчать над кромкой. У Ходули – голова и шея.
Помогли друг другу выбраться и, забрав серебро, спешно, мало не бегом, ушли восвояси. Только Частец отчего-то задержался и, ломая себя в усилии, будто шел против ветра, сдал обратно. Встал перед незнакомцем и чужим, хриплым от волнения голосом шепнул:
– После тебя скисло молоко. Ты… ты… – и не закончил. Словно под холодный дождь попал. Пробрало всего так, что зуб на зуб не попал. Не знал бы наверняка, что по жилам бежит горячая кровь, так и подумал бы, что скисла, как помянутое молоко. Проклял свой не в меру бойкий язык, бросился догонять товарищей и еле настиг у самого края поля, те едва не бегом возвращались в деревню.
Странник молча прыгнул в яму – та вышла ему по плечи – и, выбросив наружу пару горстей земли, зашарил по дну. Ухватил что-то, поднял находку к глазам и холодно кивнул. Опершись о край ямы, одним усилием выбросил себя наружу. Вороной подошел к хозяину, обнюхал и чихнул, как делают это лошади, тряхнув при этом гривой. Охотник за интересом потрепал друга по холке, уложил на мягкую траву, и, завернувшись в плащ, лег рядом…
Костра следопыт не возжигал, лежал на сырой земле, как будто вовсе не чувствовал неудобств. Ночь выдалась чистая и звездная. Откуда-то налетел свежий ветерок и, закрутившись волчком над земляной кучей, вздыбил в воздух темный вихрь, за которым не стало видно звезд на небе. Когда мимолетный ветер стих и земляная воронка опала, на самой верхушке рукотворного холма осталось тряское затемнение, как если бы часть земляного праха повисла в воздухе и облепила нечто, очертаниями похожее на человека в доспехах. Ровно некто вырезал в сущем дыру, и оттуда, из вечной пустоты, в этот мир проглянула темнота. Порождение мрака вышло гуще, чем самая беззвездная и безлунная ночь, даже темень в амбаре, без единой щелочки в плотно пригнанном тесе, вышла бы пожиже. Сгусток темноты сошел с холма, присел над спящим следопытом, протянул за чем-то руку, но даже коснуться его не смог.
– Ты получишь свою вещь назад, только если этого захочу я, – разметал ночную тишину голос, весьма похожий на тихий шелест железа, когда меч тащат из ножен. Следопыт медленно встал, и по мере того как поднимался на ноги, призрачный вой отдергивал руку назад, словно боялся прикосновения.
– Я узнал тебя, Многоименный. – Голос призрака менее всего походил на человеческий, ровно так же человек похож на собственное изображение на пергаменте. Плоский и блеклый, он падал будто из ниоткуда – и в никуда же исчезал. Воздух не звенел, как звенит ночью в чистом поле, когда на несколько десятков шагов разносится человеческая речь.
– Время не отшибло тебе чутье, Белопер. – Следопыт поиграл находкой. Коротко звякнув, серебристая змейка развернулась в воздухе, а упав на ладонь, стала тем, чем и была до этого – серебряным поясом с золотой насечкой по всей длине.
– Этот пояс я сорвал со стана красивейшей девы под солнцем и луною. – Голос порождения ночи дрогнул и прозвучал чуть более звонко, чем прежде, будто мелодичное позвякивание серебряного пояса мгновением раньше не растворилось вовне и напитало живостью ночной мрак.
– А когда в погоню за тобой пустилась малая дружина ее отца, ты оставил их в топях Черногрязского болота, тридцать воев до единого человека. – Многоименный усмехнулся, поигрывая находкой.
– Я помню это, как будто все случилось только вчера. – Белопер сделал то, что сделал бы человек, припоминая давнишние события, – обратил лицо к небу. – Заманить их в трясину оказалось вовсе несложно. Они до того полыхали гневом и злобой, что напрочь перестали соображать.
– Ты и сам погиб в болоте. – Следопыт усмехнулся. – Хоть соображать не перестал.
– Да, много лет назад на месте этого поля стояло болото. – Черный вой огляделся. – Я рубился отчаянно, положил без малого всех и почти вырвался из кольца, но моим последним врагом стала… трясина. Некогда скормил болоту тридцать человек, и боги подшутили надо мной самым жестоким образом. Не спрашиваю, отчего они так скверно шутят, но что нужно тебе, Многоименный, все-таки спрошу.
– Мне нужен ты. – Странник посерьезнел и вперил в морочащий сумрак немигающий взгляд, ровно мог проглядеть насквозь бездну темноты в облике человека.
Какое-то время хранитель Лихолетского ноля молчал, и лишь вечность в очертаниях бойца дышала вовне вселенским холодом.
– Я сделаю, о чем ты попросишь, – наконец прошелестел Белопер и кивнул. – Слово.
– Держи. – Следопыт бросил призраку пояс, и тот ловко поймал в воздухе серебряную змейку.
Налетел ветер, словно из той дыры, откуда в этот мир проглянула пустота, вырвалось ее дыхание, внезапное и жуткое. Порыв оказался резок и силен; на мгновение темноту в облике человека поглотила круговерть поднятой земли, а когда вихрь иссяк и взвесь осела наземь, у рукотворного холма встал крепкий, сухой вой в кольчуге мелкой вязки. Шлем почти скрывал лицо, но там, где в прорезях полумаски должны были влажно блестеть глаза, живые и юркие, зияли бездонные провалы.
– Сделай то, что я скажу, – напомнил Многоименный. – И получишь упокоение и поминальный пир.
– По мне некому горевать. Прошло много лет, кто вспомнит кровопуска из Цалезы?
– И тем не менее погребен ты будешь как должно. В огне.