Наконец они остановились. Разбили лагерь в глухой тишине, где не было слышно даже эха шагов человека в черном. Может, он тоже остановился передохнуть. Или, может быть, так и несся вперед — без огня — по чертогам, залитым вечной ночью.
— Это происходило один раз в году, на Первый Сев, — продолжал стрелок. — Котильон на Ночь Первого Сева — или Каммала, как называли его старики, от слова, которое означает «рис». Большой бал в Большом Зале. Его правильное название — Зал Предков. Но для нас это был просто Большой Зал.
До них доносился звук капающей воды.
— Придворный ритуал, как и любой из весенних балов. — Стрелок неодобрительно хохотнул, и бездушные камни отозвались гулким эхом, превращая звук смеха в безумный гогот. — В стародавние времена, как написано в книгах, так праздновали приход весны. Его еще иногда называли Новой Землей, или Свежей Каммалой. Но, знаешь ли, цивилизация…
Он умолк, не зная, как описать суть изменений, стоящих за этим бездушным и мертвым словом: гибель романтики и ее выхолощенное плотское подобие, мир, существующий только на искусственном дыхании блеска и церемониала; геометрически выверенные па придворных, выступающих в танце на балу на Ночь Первого Сева — в степенном танце, заменившем собой безумную пляску любви, дух которой теперь только смутно угадывался в этих чопорных фигурах. Пустое великолепие вместо безыскусной и буйной, всепоглощающей страсти, что потрясала когда-то людские души. Ему самому довелось испытать это сладостное потрясение. С Сюзан Дельгадо, в Меджисе. Он обрел свою истинную любовь — и тут же ее потерял. Давным-давно, в незапамятные времена, жил на свете великий король, вот что он мог бы сказать мальчику. Великий Эльд, чья кровь — пусть и порядком разжиженная — течет в моих жилах. Но королей давно нет, малыш. Во всяком случае, в мире света.
— Они сотворили из этого что-то упадочное, нездоровое, — продолжал стрелок. — Представление. Игру. — В его голосе явственно прозвучало безотчетное отвращение затворника и аскета. И если бы у них было больше света, было бы видно, как он изменился в лице. Его лицо сделалось горестным и суровым, хотя основа его естества не ослабла с годами. Хронический недостаток воображения, который по-прежнему выдавало это лицо, по своей исключительности не смог бы сравниться ни с чем.
— Но этот бал, — выдохнул он. — Этот бал…
Мальчик молчал.
— Там были люстры. Из прозрачного хрусталя. Масса стекла, пронизанного искровым светом. Казалось, весь зал состоит из света. Он был точно остров света.
Мы прокрались на один из старых балконов. Из тех, которые считались небезопасными и куда запрещалось ходить. Но мы были еще мальчишками. А мальчишки — это всегда мальчишки. Для нас все таило в себе опасность, ну так и что с того?! Ведь мы будем жить вечно. В этом мы не сомневались — даже когда говорили о том, что мы все умрем как герои. Потому что иначе — никак.
Мы взобрались на самый верх, откуда нам было все видно. Я даже не помню, чтобы кто-то из нас произнес хоть слово. Мы просто смотрели — часами.
Там стоял большой каменный стол, за которым сидели стрелки со своими женщинами, наблюдая за танцами. Кое-кто из стрелков танцевал, но таких было немного — и только самые молодые. Помню, среди танцоров был и тот молодой стрелок, который казнил Хакса. А старшие просто сидели, и мне казалось, что среди всего этого яркого света, среди этого цивилизованного света, они себя чувствуют неуютно. Их глубоко уважали, их даже боялись. Они были стражами и хранителями. Но в этой толпе вельмож и их утонченных дам они выглядели точно конюхи…
Там было еще четыре круглых стола, уставленных яствами. Столы беспрерывно вращались. Поварята сновали туда-сюда, с семи вечера до трех ночи. Столы вращались, как стрелки часов, и даже до нас доходили запахи: жареной свинины, говядины и омаров, цыплят и печеных яблок. Там были мороженое и конфеты. И громадные, пышущие жаром вертела с мясом.
Мартен сидел рядом с моими родителями. Я их узнал даже с такой высоты. Один раз они танцевали. Мама с Мартеном. Медленно так кружились. И все расступились, чтобы освободить им место, а когда танец закончился, им рукоплескали. Стрелки, правда, не хлопали, но отец неторопливо поднялся из-за стола и протянул маме руку. А она подошла к нему, улыбаясь, и взяла за руку.
Да, это было торжественное мгновение. Даже мы, наверху, это почувствовали. К тому времени мой отец уже собрал свой ка-тет — Тет Револьвера — и его должны были вскорости объявить Дином — Старшим Гилеада, если не всех внутренних феодов. И все это знали. И Мартен знал лучше всех… кроме, может быть, Габриэль Веррисс.
Мальчик спросил, причем было видно, что ему вообще не хотелось ничего спрашивать:
— Это кто? Ваша мама?
— Да. Габриэль-из-Великих-Вод, дочь Алана, жена Стивена, мать Роланда. — Стрелок усмехнулся, развел руками, как бы говоря: «Вот он я, ну и что с того?» — и вновь уронил их на колени.
— Мой отец был последним из правителей света.
Стрелок опустил глаза и уставился на свои руки. Мальчик молчал.
— Я помню, как они танцевали, — тихо проговорил стрелок. — Моя мать и Мартен, советник стрелков. Я помню, как они танцевали — то подступая близко-близко друг к другу, то расходясь в старинном придворном танце.
Он поглядел на мальчика и улыбнулся.
— Но это еще ничего не значило, понимаешь? Потому что власть переменилась, и как она переменилась, никто не понял, но все это почувствовали. И мать моя принадлежала всецело тому, кто обладал этой властью и мог ею распоряжаться. Разве нет? Ведь она подошла к нему, когда танец закончился, правильно? И взяла его за руку. И все им аплодировали: весь этот зал, все эти женоподобные мальчики и их нежные дамы… ведь они ему рукоплескали? И восхваляли его? Разве не так?
Где-то там, в темноте, капли воды стучали о камень. Мальчик молчал.
— Я помню, как они танцевали, — тихо повторил стрелок. — Я помню…
Он поднял глаза к неразличимому во тьме каменному своду. Казалось, он готов закричать, разразиться проклятиями, бросить слепой и отчаянный вызов этой тупой и бесчувственной массе гранита, который упрятал их хрупкие жизни в свою каменную утробу.
— В чьей руке был нож, оборвавший жизнь моего отца?
— Я устал, — тоскливо проговорил мальчик.
Стрелок замолчал, и мальчик улегся на каменный пол, подложив ладошку между щекой и голым камнем. Пламя факела сделалось тусклым. Стрелок свернул себе папироску. В зале его воспаленной памяти все еще сиял тот хрустальный свет, еще гремели ободряющие возгласы во время обряда посвящения, бессмысленного в оскудевшей стране, уже тогда безнадежно противостоящей серому океану времени. Воспоминания об острове света терзали его и теперь — горько, безжалостно. Стрелок отдал бы многое, чтобы повернуть время вспять и никогда не увидеть ни этого света, ни того, как отцу наставляют рога.