Просьба о горячей воде была воспринята истопником с пониманием, и, перехватив брошенный в его сторону взгляд, Курт заподозрил, что и здесь сыграла немалую роль его негласная привилегированность. В этой мысли он укрепился, когда все необходимое было готово уже через четверть часа, а появление отчищенных майстера инквизитора с помощником на кухне было встречено как нечто ожидаемое уже приготовленной снедью. Чуть в отдалении, на скамье напротив, над своим блюдом сидел встреченный им на лестнице выпускник особых курсов, призванный на помощь Рюценбаху. Одаренный эскулап опирался о столешницу обоими локтями, навалясь на руки всем телом и потупив голову, и в наполовину опустелую тарелку смотрел устало и пасмурно.
— А быть любимчиком главы академии не так уж и плохо, — заметил Курт, с наслаждением поглощая обед. — Любопытно, сие особое положение сохранится при новом руководстве?
— А как же, — пообещал Бруно с готовностью. — На особое отношение будущего ректора ты уж точно можешь смело рассчитывать. Быть может, это хоть немного поставит тебя на место.
— Власть развращает, — вздохнул Курт с показным упреком. — Когда-то (помнишь?) ты счел недостойным отпинать меня связанного. И вот теперь ты verba transfero[51] уже грозишь мне тем же, что когда-то сделать отказался.
— Тебе не повредит.
— А вот если бы я получил власть распоряжаться тобой de jure…
— Когда ты получил право распоряжаться мною de jure, ты сквернословил в мой адрес ежечасно и распускал руки при всяком удобном случае, посему не пытайся давить на совесть. Она у меня в отсутствии — сдается тебе в аренду, в немногочисленных передышках находясь в починке.
— Майстер Гессе.
От голоса, прозвучавшего слева, Курт едва не вздрогнул — голос был надорванный и сиплый, похожий на скрип крышки старого сундука. О том, что его окликнул присланный лекарь, Курт скорее догадался, нежели осознал рассудочно — тот, по-прежнему тяжело навалившись на стол, смотрел теперь не в тарелку, а на майстера инквизитора, ожидая на свои слова реакции.
— Мы знакомы? — уточнил Курт, и тот вяло усмехнулся:
— Бросьте, кто вас не знает?.. Вы в неплохом расположении духа, — продолжил выпускник особых курсов с усилием. — Стало быть, побывали у отца Бенедикта, и он в порядке. Верно?
— Был приступ, — отозвался Курт, посерьезнев, и, когда тот рывком распрямился, успокаивающе кивнул: — Но Рюценбах с помощником справились сами. Сейчас все хорошо.
— Насколько это вообще возможно, — расслабившись, довершил парень и, прикрыв глаза, перевел дыхание, на миг став похожим на умирающего старика в комнате наверху.
— Не доводилось еще терять пациентов? — понимающе уточнил Курт, и тот, нехотя разлепив веки, молча качнул головой. — Значит, этот будет первым.
Присланный лекарь нахмурился, глядя на него с упреком, и он тяжело вздохнул, констатировав:
— Не думал об этом… А напрасно. Ведь тебя пригласили не врачевать больного, а поддерживать жизнь в умирающем, а это существенная разница. Когда-нибудь ты помочь не сможешь — завтра или через неделю, и он умрет.
— Я выкладываюсь, как могу… — начал тот, и Курт перебил, не дав докончить:
— Вижу. Потому и говорю тебе то, что говорю. Когда-нибудь даже твои возможности будут бессильны перед людским естеством, и он умрет. Возможно, в эту минуту тебя не будет рядом, а может быть, отец Бенедикт скончается на твоих руках, когда ты в очередной раз будешь выкладываться, как можешь. И ты решишь, что выложился недостаточно. И будешь чувствовать себя виноватым. Будешь, знаю.
— К чему вы говорите мне все это? — хмуро уточнил лекарь. — Зачем?
— Просто, чтобы знал — ты в последнюю неделю герой всей академии, и твоим стараниям благодарны десятки людей. Ты делаешь невозможное, и это понимают все. Но и ты человек, и ты не способен на неисполнимое, и когда придет время — это будет не твоя вина.
— Откуда вам знать? — возразил тот сумрачно. — Вы меня не знаете, вы не знаете, на что я способен и где предел моим возможностям.
— Передохни, — посоветовал Курт настоятельно, поднявшись из-за стола. — Доешь и поспи, наконец. Иначе предел этот подступит слишком близко, а уж это точно не на пользу никому.
Парень не ответил, уже не глядя на него и снова уставившись в стол перед собою, и на Курта, уходящего, не обернулся.
— Удивляться ты разучился, — спустя минуту безмолвного шествия меж каменных стен проговорил Бруно серьезно. — Зато не перестаешь удивлять.
— Не догадаться, о чем он думает, мог только дурак, — начал Курт, и тот вскинул руку, перебив:
— Да, да, но я не о том. К чему вдруг было это практическое душеведение?
— Не догадаться, чем все кончится, тоже способен только полнейший глупец. Будет первая потеря, да еще такая серьезная, когда такое количество людей сморит на него с надеждой, а он эти упования не оправдает… Не так уж много у нас способных служителей, тем паче в таких областях, чтобы позволить им выходить из строя прежде времени, а такой нешуточный провал может выбить из колеи надолго.
— А мне сдается, дело в другом, — уверенно возразил Бруно. — Сдается мне, ты просто пожалел парня. Временами и это с тобою случается. Жаль только, всегда спонтанно и не всегда, когда это нужно.
— Eheu[52], — передернул плечами Курт, свернув к лестнице. — Случается и со мною; может, старею?
— Забавно: обыкновенно люди совестятся признать, что их сострадание к ближнему не искренне и притворно, ты же восстаешь всякий раз, когда я пытаюсь обвинить тебя в простых человеческих эмоциях.
— Меня настораживает, — возразил Курт, — тот факт, что ты подозреваешь оные эмоции у всех подряд. Какой из тебя инквизиторский исповедник при таком складе натуры… Бруно, неужто ты всерьез полагаешь, что каждый из здешних наставников, подобно отцу Бенедикту, души в нас не чаял и по сию пору страдает сердцем по поводу всякой нашей невзгоды?
— А это к чему?
— Инструкторы и наставники, когда перестали выламывать нам руки, принялись проявлять к своим перевоспитанным воспитанникам чудеса благожелательности и душевности; отчего? Оттого, что каждого любили без памяти? Да прям-таки. Причина к тому одна: только они проявляли душевность, только они слушали и говорили с нами, только они выражали понимание. Не внешний мир — они. Учителя. Сослужители. Конгрегация, в широком смысле. Окружающий мир чужд, он — другой, люди вокруг — другие, все против всех, и только мы — едины. Если высказывать это вот так, постулатом, это не воспримется как непреложная истина: такова человеческая psychica. Если же, как они, подтолкнуть к этой идее исподволь, позволить самому прийти к этой мысли — вот это впечатается намертво. В применении к этой ситуации: я, одаренный сверхчеловеческими способностями, вывертываюсь наизнанку, делая невозможное, и все, что я слышу в ответ — мимоходом «спасибо», да и то через раз. Я сам едва не отдаю Богу душу, мне дурно, мне тоскливо — в том числе и потому, что никто не обращает на это внимания. Ну, быть может, Рюценбах пару раз своим обычным тоном велел пойти отоспаться, и все. Далее мысль идет в направлении, не особенно вдохновляющем: вот, я сижу здесь в одиночестве, и на меня всем наплевать, на меня не обращают внимания свои же — так для чего и для кого я живу и работаю? Где мое место? Есть ли оно вообще, и если есть — то здесь ли? Среди них ли?