— Боишься, всех Шуйских изведу под корень? — злобно зыркнул на гостя мальчишка. — Думаешь, род Тучковых оборву? Не бойся, не дадут. Истребят меня, как к совершеннолетию дело подойдет, побоятся венец великокняжеский на меня возложить. Побоятся к власти допустить. Знают, что памятлив — и не допустят. Потому помыкать ныне и не опасаются. Для них я мертвый уже. Вместо меня на стол иного кого выберут.
— Человек предполагает. Однако не все во власти смертных, царевич. — Старик подошел ближе, оперся на посох, вырезанный из прочного соснового корня. — Есть еще земля русская, воля и желание ее. И коли сочтет она, что достоин ты ее милости, коли люб ей окажешься — не даст тебя в обиду, безвременной кончины не допустит.
— Что-то пока она меня не очень защищает, старик.
— А пока и защищать некого, — небрежно пожал плечами гость, сложив на посохе ладони и поставив на них подбородок. — Не свершил ты пока ничего. Ни широты душевной не выказал, ни мудрости. Тлен земной, не человек. Есть ты, нет тебя — разницы никакой.
— Ступай прочь, старик, — опять уткнулся носом в колени царевич. — И без тебя много кому хаять находится. Сирота — он всегда сирота. Хоть роду княжеского, хоть смерд черный.
— Не скажи, царевич, не скажи, — усмехнулся гость. — И для сироты безродного учителя завсегда находятся. Темному делу учат али от посулов гнусных спасают, но находятся. А уж наследник княжеский, да без дедков, волхвов ученых, травников, да чтецов — и вовсе редкость. Оттого и пришел я к тебе. Слово хочу тебе сказать. Слово малое, но важное.
— Что же ты сказать мне можешь, старик? — хмыкнул мальчишка. — Бог терпел и нам велел? Не судите и несудимы будете?
— Я хочу рассказать тебе, как устроен мир, царевич. — Гость поймал глазами взгляд мальчишки и более уже его не отпускал. — Он огромен, наш мир, и сложен, но одновременно несказанно прост. Живет в нем всего пять народов. За морем-океаном живет народ, что молится правителям своим, как богам. Никто из них не думает о себе ничего, лишь выполняет указы царей тамошних. Указы те цари пишут лишь кровью своей, но более никто, кроме жрецов, проливать ее права не имеет. Даже воины в битвах крови там не проливают, а хватают врагов живыми и ведут жрецам на суд. На восток от нас, за степью разбойничьей, обитают народы труда и красоты. Ничего в жизни они не ценят выше, чем мастерство в работе и красоту окружающего мира. Даже названия своих стран они избрали подобными стихотворным строкам. Страна Восходящего Солнца. Поднебесная Империя. На запад от нас живут народы смерти, ничего не ценящие выше, нежели умение убивать. В убийстве ближнего они видят высшую доблесть, в ограблении слабых — величие. Каждый из них в соседе своем подозревает врага, поэтому печется только о себе и жесток ко всем остальным. В этом мире сами названия стран похожи на купчии. Земля франков, земля бриттов, земля пруссов. На юге живут народы, древностью подобные нашему. Они хитры и наивны, они неспешны, но настойчивы. Доблестью для них считается торговля, а души их настолько чисты, что лишь они избирают себе правителями поэтов и пророков, доверяя красивому слову более, нежели древности родов. И есть в нашем мире еще один народ. Это народ любви. Он не самый трудолюбивый. Его представители трудятся лишь настолько, чтобы удовлетворить свои нужды, посвящая свободное время играм и размышлениям. В его землях нет рабов. Воины этого народа сильны и отважны, но никогда не обнажают мечей своих ради порабощения иных племен, а токмо для защиты рубежей своих, либо племен слабых, подвергшихся нашествию врагов более могучих. Люди эти доброжелательны и часто прощают неблагодарность спасенных от смерти, прощают врагов своих, прибежавших за спасением. Они не отягощают души свои злом и любят правителей, способных к благородству. Волею Создателя любовь эта способна сбираться вокруг тех, к кому обращена. Когда народ этот ценит свою столицу — она на глазах крепчает и растет. Когда народ этот восхищается правителем своим — частица силы каждого человека вливается в его душу, и могущество правителя становится безграничным. Своим взглядом он сможет поднимать мертвых и исцелять живых, своей волей он сможет порождать города и раздвигать границы. Не будет ему равного ни в битве, ни в разуме, ни в благородстве. Потому что не сможет правитель этот обрести любви народной без благородства и ответной любви к простым смертным. Слышишь ли ты меня, царевич? Ежели мысли твои будут токмо о мести и смерти, никогда не заслужить тебе любви на Руси. Научись прощать. Прощать даже тех, кто дважды достоин смерти. Тех, кто исполнен к тебе ненависти. Только тогда люди русские поверят, что нет зла в душе твоей. Только тогда они отдадут тебе свою любовь. И с этого часа не найдется в мире силы, способной тебя одолеть.
— И это все? — переспросил мальчишка.
— Нет, не все, — покачал головой старик. — Есть еще сердце мира, которое бьется в северных пределах русской земли и которое нельзя упустить в руки народа смерти, ибо тогда они зальют кровью весь мир. Но об этом тебе сказывать слишком рано. Твои руки слишком слабы, чтобы защищать или принимать.
— Тебя Иван Бельский прислал, старик? — чуть приподнял голову царевич. — Просил я его сказочника мне привесть, да токмо через день маменьку отравили, а его самого в поруб посадили. Федора Мишурина, дьяка отцовского, я тоже просил, но его точно убили, сам видел. Мне Василий Шуйский его кровью все шаровары залил, когда глотку резал. Год, почитай, миновал, а ноги все едино сквозь порты жгет. Князя же Бельского, сказывали, голодом заморить хотели, да токмо жив он как-то. Ужель помнит про просьбу мою?
— За сказочника меня первый раз принимают, — беззлобно усмехнулся гость, — такого до сего мига не случалось. Мыслю я, у тебя, как у прочих смертных, веры в слово мое не появится, пока чуда не явлю. Ладно, быть посему. Все едино без чуда сего не обрести тебе мудрости правителя и знания человеческого. Вот, возьми… — Старик протянул царевичу крохотный нательный крестик на завязанной крупным узлом бечевке. — Вместо своего наденешь и носи.
— Зачем? — не понял Иоанн, хотя крест все-таки принял.
— Прислони его к стене.
— К какой?
— К любой.
Мальчишка пожал плечами, прислонил крест к рубленой стене у себя за спиной — и чуть не упал, потеряв опору. Собранная из сосновых, в три ладони толщиной, бревен перегородка сгинула, как и не было, а за ней открылись палаты, размером чуть не втрое больше посольских. Яркий солнечный свет струился из забранных слюдой окон, отражался от выбеленных сводов и растекался по помещению, почти не оставляя темных углов. От стены до стены ровными рядами возвышались шкафы, плотно заставленные книгами.