— Не видать тебе детей от меня.
— Сейчас — да, а год другой минет — затяжелеешь. На руках носить стану, в золотой норе гнездо совью, чтоб тепло, сытно и уютно детям нашим было, чтобы родясь уже умом обнадежили. Злато-то и каменья большим умом владеют и навьям то отдают. Кады глупы, что зернышко умок. Крупинки тепла да ума их только и годны подобрать, а чтоб до дна вобрать, да так чтобы не на раз, а надолго — нет. Нам ленно каменья брать. К чему. Рабы на то есть. Им брать. Нам в дары приносить. А мы уж знаем как их завесть так что лал малый эолы служил, из трех миров пищу нам давал, вечно кормил, совращая умишки. И разве ж сведает кто? — засмеялся. — Спорю, даже ведуны арьи о том ни сном ни духом.
Дуса побелела, понимая, о чем речь.
Камень же, что вода застывшая, лед едино, а вода — сестриц преемница. Что вложишь в нее, то подашь, то получишь. Только недолго мысль хранит — другой первую резво перебивает, еще ли, конечно, не жива и не мертва вода. Еже ли ж заморозить — сохранит впервой данное. А камень — кристалл, сиречь лед тот же. В новорожденный, только из чрева земли взятый камень, что вложи то он по свету и понесет. И несть будет сколь бродить, сильнеть да крепнуть. Черноту в него кинь, ее за собой потащит, умы затмевать, невидимое да неведамое раздаривать на горе, лихо множить.
Если знания арьи не сохранить, если Законы Щуров в детях их порушить да разметать по векам рода, перемешать с навьем отродьем — хана миру Прави. Тьма его накроет хоть и Яр встанет. Его свету ту тьму не развеять. Тайная она, невидная. Не мать Землю укутывает — души.
Вот к чему наги кадам клады поднимать наказывают, а потом арьям даруют. Не щедрость — хитрость, задумка далекая.
— Время приспеет, за те каменья что ты и помыслить не можешь, случаться будет.
Ой, лихо! Почто лютуешь?! — зажмурилась.
— Сильнее мы задумок твоих, — молвила. — Щуры да Яр нам порука. Поборем вас.
Наг улыбнулся, огладил Дусу:
— Несмышленка моя, сладкая. Борят того, кого видят, а побори када — есть он и нет. Меня побори — я вот он, — засмеялся. — Не все то наверху, что истинного боренья достойно.
И замер обдумывая, и вновь рассмеялся, тихо, блаженно, стиснул деву:
— Ах, ты, подружка моя! Велика разумом! Не даром кнеженка и ведунья! Так быть по твоему, Мадуса моя! Пусть племена тешатся, в вечной борьбе горят, друг на дружку идут. И никто не прознает, что война главная не дён, ни век пойдет, ни за каменья али земли. Внутрях она человечьих станется, в душах схороненная поведется, нам на потеху да расцвет, жизнь сытую! Велика твоя задумка, славна. То нам пир вечный будет! Тем и дети наших детей прокормятся! И никто не супротив не встанет, лжой опутанный, потому не поборет. Тонка задумка! Истинно — царица ты! Навья подружка…
— Не навья я! Окстись! Мое ли?…
— Твое! — губы накрыл, лицо ладонями сжав. Заурчал жадничая.
Противен поцелуй его. Дусе плевать бы обплеваться после, да сил нет. Пьет он их, вяжет слюной своей ядовитой и квелеет девушка, только в думках еще сопротивляясь. То ли спит наяву, то ли явь со сном путает. Во рту, что болотце разлилось, ряска не шелохнется от мертветчины его. Внутри ж холод до онемения. И мерещется ей что не арья она, а то ли дивья то ли вовсе навья уже. Полусонная, вялая, властью чужой с душой опутанная, растоптанная.
Силен наг, Шах, воистину. Мысль супротив только и шелохнется да тут же исчезает.
В грудь бы резом ударить, выю кровью его окропить, но и мизинец за мыслью не поспевает, не дрогнет.
— Ай, любезна ты мне, ай порадовал ранний род дщерью, — выдохнул ей в лицо с горящим взглядом. — Напиться тобой не могу, любая. Что ж дале будет? Уж не под кожу ко мне проберешься ли? А и пущу. А и сам проберусь. До донышка моя ты, до вздоха последнего! Нава ты отныне, навья нагайна царица. Не арья — навья царица владетельница Прави и Яви. Все о том прознать должны и прознают. Идем.
Подхватил, на крыльцо выволок, откидывая сестру с порога. Та слова не молвила, но черно на Дусу глянула ее в непочтение виня, не брата. Масурмана крикнул, зашелестел по навьи. Тот жмурясь с ленивой улыбочкой Шахшимана слушал, на арью дочь поглядывал и пошел со двора Шеймона подзывая.
«Вольготно ж змеям в крепище некогда славного рода»! — с тоской глянула на них девушка. Узрила кнеженку у дальнего терема, что горделиво над своими воинами высилась, дары от них у крыльца принимала. А дары-то, удумать ведь такое! Тушки животных, туеса с каменьями да мечи!
«Знал бы кнеж Бориф какую скверну в дом и род жена его пустит. И с чего она со Щуровой тропы сошла? Как ее извернули? Как Афину? Так та малая, горделивая да норовистая, а Ма-Ра женщина добрая была, не своенравная».
Шахшиман перехватил деву со спины через грудь, голову на плечо ей положил, в сторону Мары прищурившись и молвил:
— Не твоя то печаль, моя Мадуса. В старые времена лебедь да сокол вместе летали, а впредь ино станется. Всяк норовить будет друг дружку подножку сделать. И воевать станут вровень один одним кичась, другой другим. Это вы еще помните, что отец сеет, а мать родит и что тот, что другой без дружки пусты, что печаль дитячья. Запамятуют следующие. Одно знать будут, с молоком материнским впитают: девка для бавы, цена ей хмельного глоток. Муж всему голова, мужчина здесь хозяин, в его все воле. Конец сравенству, начало розни.
— Шибко темно задумка твоя да далека. Слушаю тебя и диву даюсь — неужто сам веришь, что будет то? Ма-Ры род оморочил и думаешь власть твоя сталася?
— Почто нет? Зернышко кинь на благодатную почву — колосок вырастит, а с колоска сколь зерен выйдет и опять засеется? — улыбнулся змей.
— По весне всегда вместе с рожью сорняк к Яру стремится, заодно из землицы рвется. Только на то мы есть, что бы его изничтожить, не дав посев погубить.
— Умны речи твои, не по ребячьи судишь. Добро. Только одно не учла, царица моя — коль не кому будет сорняк тягать, коль не узрит люд его да не отличит рож от вьюна, что выйдет? Ты на Ма- Ру глянь: разве ж зрит она куда ее обида на мужа кинула? Куда род свой она утянула и в чем сама варится? На что обиду таила? На долг кнежий да мужний, на то что выше родовичей ее поставил. Вот она червоточина. А прибавь гнильцы и пойдет посев гибнуть. Сейчас еще кривь от прави отличить можете, а те, что после вас родятся или уже народились по-иному мыслить станут, иное видеть, иначе жить. Что для вас кривь, ля них правью станет. А другие и те что за ними? Укрепят то, о былом запамятовав. Наша кровь размножится от отца — сыну, от сына его сыну, и не упомнят они Закон ваших Щуров, договор с дивьими. Пуста для них ваша Лада будет, род лишь обузой станет. За себя и для себя — вот закон явий станет. То ладно, то и нужно. О дивьих вовсе забудь — сгинули они, уходят, а кто останется с теми через детей наших грызться люд будет за скверну принимая и тем все более их от себя отметая. Разломитесь как каравай на две краюхи — не сложить поперво. И не арьи племена — мы тому тропу укажем, межу меж кем надо проведем, как меж соколами и лебедицами. Дай срок, забудут от природы данное да Щурами вашими заповеданное, что мы дадим то и упомнят. Алчить каменья будут как мать, брюхо тешить и чресла, как отец. И славу добывать не в чести явий, а чести навей — кладах кадовых, лютуя над своими же. А не свои. Мы-то знали срок свой, подоспели. Теперь дети навьи по миру Прави как по тому ходят. Их это терем теперь, — и руку на живот Дусы положил, огладил. — Вскорости сынов мне родишь, их превыше дев поставлю, наделю щедро. Царь я, клады кадовы для меня не тайник. За лал душу купят, за самородок — десяток жизней заберут. Сильны будут и умны по отцу, красны да на вид прилюбезны — в мать. Как ты меня приволобила — других приволобят. Служить им станут от мала до велика. Кнежить будут по закону нашей крови. Весь мир им поклонится, рабами их весь люд станет.