В тёмные воды Грончского озера.
Утро выдалось просто дивным.
Рассветный ветер походя смахнул кучерявую пену облаков, набегавшую со стороны Оравских Татр, и только лёгкие брызги разметались по небу — солнце мимолётно окуналось в них, чтобы вынырнуть спустя мгновение и улыбнуться Подгалью нежаркой улыбкой добродушного владыки.
Во дворе Самуиловой хаты чуть ли не с самого восхода толклись шафлярцы — коренастые мужики притаскивали длинные дощатые столы, сгружая их один на другой у забора, чтобы расставить как положено к вечеру или уже завтра, в день сороковин; скотный двор распух от блеющей отары — каждый считал своим долгом пожертвовать хотя бы одну овцу или барана для поминок славного бацы; женщины с закатанными по локоть рукавами ежеминутно загоняли на печь немую Баганту, вдову Самуила, потому что и без помощи старухи всё вскоре обещало заблестеть чистотой, а проку от немощной Баганты и так было немного.
По селу лениво слонялись гайдуки Лентовского, на всякий случай при оружии — но вели себя чинно, с достоинством, как им было строго-настрого приказано. На сытый желудок — гостеприимство шафлярцев подкреплялось вещественными доказательствами — было не так уж трудно сохранять достоинство, а тем гайдукам, у которых при виде местных грудастых девок начинал кукарекать петух в шароварах, их же друзья предлагали глянуть на девкину родню. Сомневающиеся шли глядеть, некоторое время и впрямь рассматривали приветливых парней с бычьими шеями, сидящих на завалинке и ведущих неторопливые беседы, хлопали их на прощанье по плечам и уходили, тряся отбитой ладонью. После этого дальше игривых разговоров, до которых девки были большие охотницы, дело не шло.
Во дворе Зновальских неторопливо прохаживался его преосвященство, последователь святого Доминика епископ Гембицкий. Приехавшие с ним монахи рядком восседали у колодца на вынесенной из дома скамье и глухо перекаркивались меж собой, вертя головами во все стороны, отчего ужасно походили на стайку грачей. Местная ребятня, никогда не видевшая служителей церкви святее бродячего монаха-пропойцы Макария, раз в год забредавшего в Шафляры, сбегалась к воротам посмотреть на ксёндза в фиолетовой мантии. Смотрели, испуганно крестились и убегали, чем весьма раздражали его преосвященство.
— Слышь, Ясько, — вопил один из пацанвы, на бегу дёргая приятеля за ухо, — матуська говорила, что это тот самый ксендзяка, что в Завое тётку твою спалил! Слышишь или нет, говорю?!
— Ну и что? — равнодушно отзывался конопатый Ясько, родственничек сожжённой. — Туда ей и дорога, ведьме старой… приезжала, за волосья меня таскала — нехай горит, не жалко!
Почему-то такое одобрение его действий тоже не доставляло провинциалу удовольствия.
— Кыш, окаянные, — прикрикнул на огольцов лысый дед, куривший на бревне у самых ворот. — Их святость Богу докладывает, что на земле да как, а вы орёте, дуроломы! Кыш, кому сказано!
— Благослови тебя Господь, — Гембицкий осенил деда крестным знамением и задержался рядом со стариком, незаметно морщась от едкого дыма. — Ты, сын мой, местный уроженец, как я понимаю?
— Не-а, — равнодушно бросил «сын», глубоко затягиваясь и скрываясь в сизом клубящемся облаке. — Я, святой отец, под Остервой народился, рядышком, да не здесь. А в Шафлярах давненько… как на первой своей поженился, так сразу и перебрался. Хата у них добрая была, богатая, не то что у меня, вот и пошёл в приймы. Ох и баба же была, святой отец, первенькая моя, ох и баба! — чисто Полуденница! Раз, помню, закатились мы с ней на озёра…
— Полуденница? — ласково улыбаясь, поинтересовался доминиканец, и монахи на скамье зашевелились, словно почуяв добычу. — Кто ж это такая, сын мой?
— А Христова дочка, — нимало не смутившись, ответил дед. — Никак, гляжу, тебе это неизвестно, отец мой?
— Дочка?! — на миг опешил Гембицкий. — Какая дочка?!
— Младшенькая. Их у него много, боженька по этому делу мастак: Веснянки, что по небу на молниях летают, Зарницы, что росу по утрам сеют-высевают, потом Майки, блудодейки лесные… Но Полуденницы лучше всех, это я вам точно скажу, как на духу, святой отец!
— А… чем они занимаются, эти Полуденницы? — дедовы бредни и его более чем странное понимание Христовой родни привели епископа в замешательство. — Небось, ворожбой да лиходейством?
Последние слова удивили самого Гембицкого. Было в них что-то патриархальное, замшелое, никак не достойное князя церкви, пользующегося заслуженным уважением даже в Риме — такой вопрос подобал скорее тупому хлопу, невесть какими путями нацепившему монашескую рясу и всё равно с боязливым почтением внимающему языческим глупостям своих предков.
— Где ж им, сердешным, лиходейством заниматься? — изумлённо поднял брови дед. — Ну ты, святой отец, и скажешь! — дочки Господа нашего, и вдруг лиходейницы! Чему вас только учат, в монастырях ваших?! Полуденницы, они святым делом занимаются — распаренных девок в сенокос на траву кидают…
— Зачем?
Дед долго хихикал, мелко вздрагивая.
— Ох и шалун ты, отче, — отсмеявшись, он погрозил епископу кривым мосластым пальцем, — ох и баловник! Зачем, спрашиваешь? Ох и…
Не договорив, он снова зашёлся смехом, хлопая себя по ляжкам и тряся лысой головой.
Трёхлетний мальчонка подковылял к деду и принялся карабкаться к нему на колени.
— Внук? — спросил Гембицкий, досадуя, что вообще ввязался в разговор со старым язычником, и не зная, как выпутаться. — Или правнук?
— Правнук мой вона где, — дед махнул в сторону здоровенного парняги, слушавшего какие-то распоряжения хозяина дома Зновальского. — А внук ему говорит, чтоб крышу чинить лез, лоботряс…
Хозяин Зновальский, закончив разговор с парнем, подошёл к деду и принял от него карапуза, не забыв поклониться провинциалу.
— Зоська говорит, переодеть мальца надо, — бросил Зновальский и пошёл прочь, приговаривая ребёнку. — Пошли, дядька мой родный, переоденемся, будем как люди…
— Во как у нас в Подгалье, — хмыкнул дед, возвращаясь к своей трубке. — Видал, святой отец? Внук мой сына моего на руках носит! Чудны дела твои, Господи… а про Полуденниц — это вы здорово, святой отец! Зачем, говорите?.. надо будет хромому Марцину рассказать, пусть тоже обхохочется…
И потом ещё долго кивал да хмыкал, глядя на слоняющегося по двору провинциала.
Обожжённый Мардула отлёживался в материной хате, под присмотром мамы-Янтоси. Тело разбойника заботливо смазали ореховым маслом, сбежавшиеся старухи-знахарки поили его отварами и пришёптывали по углам нужные слова; валялся Мардула на прохладных новеньких простынях, добровольно предложенных соседской девкой из своего приданого — девка уже второй год была не прочь увидеть юного разбойника на этих простынях, правда, в несколько ином качестве, чем сейчас.