— Нет.
— В таком случае, до свидания. — На прощанье Карл целует меня в щеку. — И пожалуйста, хоть на этот раз сделай все как следует.
— Обещаю. Спасибо за цветы.
— Да не за что, поправляйся, горе… и не принимай разные глупости близко к сердцу.
Не буду. Обещаю самой себе, хотя видит Бог, понятия не имею, как выполнить это обещание. Рубеус ведь приходит, но только когда я сплю. Точнее, притворяюсь спящей, а он делает вид, что верит. А может и вправду верит? И если поймет, что не сплю, перестанет приходить? Мне же очень нужно его присутствие, пусть ничего не говорит, просто будет рядом, чтобы живое тепло и редкие вроде бы случайные прикосновения.
Ворованные минуты, ускользающие в невидимую воронку времени. Осталось недолго, неделя-другая, и я сама уйду отсюда. Почему все получилось так нелепо? Наверное, я слишком многого хотела, придумала себе несуществующую любовь, а ведь предупреждали же. Но зачем тогда он здесь? Всего-то и надо, что руку протянуть, дотронуться или просто сказать "здравствуй".
Молчу. Страшно рисковать, а если снова самообман? Новая боль и розовые капли таблеток в кулаке. Иногда, когда совсем тяжело, я смотрю на них, пересчитываю, гадая стоит попробовать или нет. Не знаю, почему до сих пор тянула, скорее всего потому, что боялась неудачи. Одна неудачная попытка самоубийства — это глупо, две — глупо вдвойне, а я и так наделала достаточно глупостей, поэтому если все-таки решу, то выберу что-нибудь понадежнее. Например, пистолет, дуло в рот, палец на спусковой крючок и на счет три. Некрасиво и пошло, но мне уже плевать на красоту.
Хотя я же обещала… слово дала.
Но ведь он тоже когда-то слово давал. Да-ори вообще к словам относятся небрежно. Так чем я хуже?
Фома.
Весна, даже ночью тепло, и сама она светлая, будто разбавленная лунным молоком. А звезды мошкарой разлетелись по небосводу. Горы же стоят за спиной угрюмыми глыбами, с которых никогда не сползает снег, а впереди редкой россыпью огней лежит Кахеварденнен.
Интересно, почему Рубеус высадил его здесь, а не во дворе как в прошлый раз? Спешил? Или злился? Скорее второе, чем первое. Впрочем, особой вины за собой Фома не ощущал.
Дорога пошла резко вниз. По обе стороны ее костьми диковинных зверей белели камни, а трава на обочине казалась черной. И дома выглядели черными. И за стеклом темнота. Ярви спит? Она рано ложится спать, но нехорошее предчувствие кольнуло сердце.
Дверь открыта, половицы скрипят. На полу длинные полосы лунного света. Дрова сваленны грудой. Пустое ведро валяется под лавкой. Фома потрогал печь: холодная, видно, что несколько дней не протапливали. А еще этот запах сырости, что поселяется в заброшенных домах.
— Только спокойно, — попросил Голос. — Тебе сейчас не следует привлекать внимания.
От голоса Фома отмахнулся, черт с ним, со вниманием, ему нужно знать, где Ярви. И если с ней что-нибудь случилось… Пистолет удобно лег в руку, вспомнить бы еще как им пользоваться. Сначала зарядить, передернуть затвор, снять с предохранителя, прицелится и стрелять. Грохот прокатился по дому, а деревянная стена, возмущенно брызнув черными гнилыми щепками, проглотила пулю.
В доме старосты окна пропускали слабый желтый свет, а пес во дворе, завидев нежданного гостя, разразился лаем, который враз подхватили другие собаки. Но стучать пришлось долго, сначала кулаком, потом рукояткой пистолета, в другой раз Фома отступил бы — нехорошо людей в неурочный час беспокоить — но сейчас дело было чересчур важным. Наконец, протяжно заныв, дверь открылась, и на пороге появился Михель.
— Ты? Живой?
— Живой.
— Живой! — Михель обнял так, что кости затрещали. — Живой, сукин ты сын! А я и говорю, что вернется, что таких костлявых не то, что жрать — смотреть тошно! Давай в дом. Мамко! Батько!
От крика уши заложило, ребра после дружеских объятий ныли, но на душе было легко и приятно. Вот только один вопрос мучил, и Фома его задал:
— Ярви где?
— Да тут она, куда ж ей еще иди, — Михель враз помрачнел и тихо добавил. — Только тут дело такое… пошли в коровник, что ли, а то чего на улице разговаривать?
Темное приземистое здание занимало дальний угол двора и по размерам равнялось дому, а может и больше.
— Ты извини, что тута, — Михель отпирая замок, — в доме нормально поговорить не дадут, батько, он брату верит и ничего слушать не станет. А я супротив его не могу.
Под соломенной крышей обитало сыроватое пахнущее сеном тепло, дремали коровы, бестолково толклось в загоне овечье стадо, копошились во влажной грязи свиньи.
— Ты ж ничего толком и не сказал, куда уходишь, надолго ли, вернешься или нет. Я-то знал, что вернешься, но батько и слушать не захотел. Сказал, что раз нету тебя, то негоже бабе одной жить. И раз уж Ярви в деревне осталась, то пускай в дом и возвращается. Ну она-то, может, и не сильно хотела, но вернулась, потому как знает, что батьку перечить нельзя. А на второй день он ее Удольфу помогать отправил. У того жена болеет, а дочки с хозяйством и не справляются. Вот она и ходила, туда провожу, и назад тоже, но не могу ж я с нею целый день сидеть-то.
Корова, высунув морду в дыру помеж досок, шумно тянула воздух влажным носом, длинный розовый язык то и дело прочищал ноздри, то в одну залезет, то в другую.
— Ну сначала-то оно ничего было, видать, понял, что нехорошо сироту обижать. И Ярви возвращалась спокойная, а потом снова плакать начала. И синяки появились. А вчера и вовсе с лицом разбитым пришла. Упала, говорит, а где ж она упасть могла, когда никогда не падала? Я у дядьки выспросил, а он к батьку побежал. Дескать, стращаю и за ведьму заступаюсь, которая и меня совратить пытается, оттого и на добрых людей напраслину возводит. — Михель смущенно пожал плечами. — Ну а у батьки разговор короткий, ее выпорол, а мне со двора выходить запретил.
Корова вздохнула, точно сочувствовала хозяину, и поскребшись черно-белым боком о стену, отошла в другой конец загона. А Фоме вдруг подумалось, что Михель похож на эту корову, здоровый, сильный, а толку никакого. Отца он боится, дядька — родной человек… Ничего, Фоме не родной и бояться Фома никого не боится. И пистолет в кармане придает уверенности.
— Где живет?
— Кто? — Михель виновато улыбался.
— Дядька твой. Далеко?
— Да не, через три хаты к дороге ближе. А что ты делать собираешься?
— В гости сходить, — Фома почувствовал, что еще немного, и он всадит пулю между этих чистых незамутненных разумом глаз. Завидовал он. Было бы кому завидовать…
Квадраты окон на белой стене, покатая крыша, заботлива выстланная черепицей, и забор из уложенных волной досок. За забором хрупкая темнота весенней ночи, из которой скалится, рычит цепной пес. И хозяин, взбудораженный лаем, вышел-таки на крыльцо.