— Здрасьте, Феликс, — вежливо сказал Янис. — Привет, Патрик, — кивнул он, взваливая на плечо первое тело.
— Он что, из твоих? — нахмурился Готлиб.
— Ага. Янис, а где твои братья? — спросил Феликс, когда вышибала вернулся за вторым грузом.
— Домой поехали. А я остался, — прокряхтел Янис, сгибаясь под весом едва не прибитого Феликсом здоровяка. — Вот, работаю тут…
— Бездельничаешь ты, а не работаешь! — прикрикнул на него Готлиб. — Пошли, Феликс, он и без нас управится. Ну-ка, покажи свою дубинку…
Они втроем вернулись за свой столик и Готлиб распорядился подать еще пива, за счет заведения.
— Да, вот это вещь! — одобрительно прищелкнул языком Готлиб, сворачивая гибкую дубинку в бараний рог. — Из сьямбока сделал? — уточнил он, разумея длинный хлыст из слоновьей (или, как в данном случае, носорожьей) шкуры, каким жандармы Йоханнесбурга пользуются вместо дубинок.
— Угу, — кивнул Феликс. — Укоротил слегка, ну и грузик вложил.
— Соображаешь… — оценил Готлиб, похлопав дубинкой по ладони, и неожиданно попросил: — Подари, а?
— Зачем?! — искренне изумился Феликс.
— Да Янис этот, дуболом деревенский, каждую неделю деньги на новую палку клянчит. Об кого он их только ломает? А эта гибкая, ее надолго хватит…
— Даже так? А я было подумал, что к тебе теперь ходят приличные люди. Скатерки, цветочки…
— Днем-то оно да. В обеденный перерыв особенно. А вот под вечер такая шваль набегает… — горестно вздохнул Готлиб. — Приличные люди ко мне раньше ходили. Герои, слыхал про таких? А теперь, видать, брезгуют, вот и тебя я уже сто лет не видел… Короче, — грозно нахмурился он. — Дубинку даришь или нет?
— Дарю, конечно, что за вопрос? — пожал плечами Феликс. — Тебе же для дела надо…
— Тогда сиди здесь и никуда не уходи. Я скоро вернусь, — сказал Готлиб, извлекая свой объемистый живот из-за стола.
Патрик проводил его взглядом, глотнул пива и сказал задумчиво:
— Интересную вещь я подметил. Вроде бы герои всю жизнь учатся сдерживаться, не убивать, так? Так почему же, когда их… прорывает, они не могут остановиться?
Феликс помрачнел. Неприятный осадок от эпизода с дружинником только начинал ложиться на душу, а слова Патрика его уже взбаламутили.
— Понимаешь, Патрик… Если мистер Дарвин прав, и все мы произошли от обезьян, тогда в каждом человеке обязательно живет зверь. Обычные люди делают вид, что никакого зверя внутри нет; подонки так часто выпускают его на волю, что он давно пожрал их самих; а герои своего зверя дрессируют. Дрессированный зверь много опаснее дикого — как волкодав опаснее волка; но если уж волкодав взбесится…
— Выходит, исконное, истинное состояние человека — зверь? А мораль и нравственный закон — всего лишь тонкие ниточки, которые заставляют зверя ходить на задних лапах? Тогда подонки, покоряясь зверю, поступают честнее прочих…
— Нет, Патрик. Любому человеку можно сломать хребет. Но это еще не повод, чтобы завидовать червякам.
По лицу Патрика было заметно, что он бы еще поспорил, но тут вернулся Готлиб.
— Вот, — сказал он и неуклюже сунул в руки Феликсу узкий трехгранный стилет. — В твою коллекцию…
— Миланский? — не поверил своим глазам Феликс. — Откуда?
— Ха! Один сопляк меня подрезать решил. Шпана!
— А что, шпана теперь с антиквариатом ходит?
— Да он краденым приторговывал. Устроил, понимаешь ли, в моем кабаке перевалочный пункт, гаденыш этакий! — фыркнул Готлиб негодующе. — Да Хтон с ним, с сопляком этим! Вам еще чего-нибудь принести? Вы не стесняйтесь, заведение угощает!
— Да нет, спасибо, — покачал головой Феликс. — Мы вообще-то Марту ждем…
— Марту? — удивился Готлиб. — От Бальтазара которую? Так она давно пришла! На кухне околачивается…
— Тьфу ты! — в сердцах сплюнул Патрик. — А мы тут сидим!..
Марта — все такая же стройная и рыжая — поджидала их в самом темном уголке пустой пока еще кухни. В руках у Марты были два свертка: один, маленький и квадратный, был завернут в вощеную бумагу, а другой — длинный и тяжелый на вид — замотан в грубую мешковину и стянут бечевкой. Марта успела только кивнуть им, а Патрик уже бросился к ней и буквально вырвал из рук длинный сверток. Схватив с кухонного стола огромный хлебный нож, он разрезал бечевку и размотал мешковину. В кухне было темно, и когда Феликс смог рассмотреть предмет, оказавшийся в руках Патрика, у него перехватило дыхание.
Это был прямой и длинный палаш толедской стали. Клинок его от гарды и до самого острия покрывала короста черной, заскорузлой крови.
— Расскажи ему все, — хрипло потребовал Патрик.
В то утро никто из них не вышел из дома. Никто, даже доктор. Собственно, доктору пришлось хуже других: имея на руках трех пациентов разной степени тяжести, он буквально разрывался между комнатой Агнешки, которой после кровопускания стало настолько худо, что Феликс пинками погнал доктора наверх делать переливание, столовой, где Патрик, умудрившись в бреду свалиться с кушетки, рассадил едва закрывшийся шрам, да так неудачно, что срочно потребовалось наложить швы, и кухней, куда умчался, едва очухавшись, Огюстен и тут же начал плаксиво выпрашивать у Тельмы лед, а завладев живительным пузырем, принялся театрально стонать, вертеться перед зеркалом, рассматривая наливающийся желтизной синяк, и громогласно страдать, не столько, впрочем, от боли телесной, сколько от боли душевной, а точнее, той ее разновидности, что в специальной литературе именуется классическим комплексом Кассандры.
При деле оказались все: Йозеф, как ближайший родственник Агнешки мужского пола, чья кровь к тому же не была разбавлена алкоголем в последние восемь часов, вызвался на роль донора; Ильза истерично колола лед на кухне; Тельма обихаживала капризничающего Огюстена; Освальд привычно, как когда-то Феликсу, менял повязку Патрику; а сам Феликс… Феликс пребывал в прострации. Его душевных сил едва хватало на то, чтобы завидовать окружающим его людям. Все они что-то делали; все они были заняты; все они к чему-то стремились.
Феликс скользил по течению. Зависть вскоре осталась позади, равно как и все прочие эмоции и переживания, уступив место пустоте и усталости. Обычной блеклой усталости. Его клонило ко сну. Странная летаргия накатила на него, и даже когда Йозеф, белый как стена, решил все-таки отправиться после обеда в ратушу, Феликс смог только вяло подумать о том, что надо пойти с ним, надо попробовать разыскать, остановить, сделать что-нибудь… Но он знал, что опоздал.
Он так никуда и не пошел в тот день.
События последующей недели изгладились из его памяти. Он спал, он ел, он даже что-то кому-то говорил. Он не мог вспомнить что и кому, но это было и неважно. Больше всего ему нравилось спать.