И страдающая в коляске молодая, черноволосая, уже женщина — Аннушка. Уже — Анна Гумилева. Уже — Анна Ахматова.
Теперь — пять лет спустя после их не звуковой, а видимой встречи — ее лицо, уже увековеченное Экстер и Модильяни, не было размытым. Проявилось — точно верховный фотограф навел на ее черты резкость.
Лоб перечеркивала убежденная в своей правоте челка, профиль обрел горбоносую горделивость, взгляд потерял неуверенность. И все это вместе было смурым и совсем не смиренным.
А еще лицо Анны — крупноносое, округлобровое, русалочье-хищное, каноническое лицо женщины стиля Модерн! — словно сошло с фасада ее дома на Меринговской, 7. Словно бы Киев счел нужным увековечить его там загодя…
Вертум!
С хамоватой непосредственностью Даши Чуб Ковалева преодолела метраж, отделявший ее от коляски, и, ухватившись за поручни, брякнулась на сиденье рядом с мадам Гумилевой.
— Чудо, ей-богу! — объявила она.
Сидящая отпрянула от бесцеремонной.
Губы и брови Анны зафиксировали гнев и испуг.
— Какое счастье, что я вас приметила, — застрекотала ретивая, ничего не боящаяся Маша. — Вы, верно, и не помните меня, Анечка? Я — Мария Владимировна! Припоминаете, как мы с вами на Владимирской горке вашу брошку искали? — Стоп-взгляд Маши остановился на крохотной Лире, приколотой к лацкану пиджака Горенко-Гумилевой-Ахматовой. — Надо же, вот она! — ухмыльнулась Мария.
Аннушка рефлекторно прикрыла брошь.
Коротко вздохнула — без радости, но с облегчением.
— Да, конечно же, я вас помню. У меня невероятная память. Я даже помню, что уже говорила вам это. Вы и не изменились совсем. Мария Владимировна?
— Так точно, Мария Владимировна. Не трудно и позабыть. Сколько с тех пор воды утекло. А вы изменились, — сказала Киевица. — И замуж, вижу, вышли.
Анна приподняла правую руку.
Слегка выставив безымянный свой палец, посмотрела на завладевшее им обручальное кольцо, посмотрела с тускловатым сомнением.
— Вышла. Год как…
По улице медленно полз царский поезд: кители, мундиры.
— Мы с мужем живем в Царском селе. Я к матери погостить приехала. И вот застряла тут. А у вас красивая шляпа, — безэмоционально похвалила мадам Гумилева. — В Париже такие носят. А в Киеве и не встретишь.
Маша постаралась припомнить, как выглядит шляпа на ее голове, но не преуспела.
— Так и не любите наш Город, — скуповато улыбнулась она.
— Нет… Я его теперь совсем по-иному вижу, — призналась поэтесса. — Я часто сюда приезжаю. Все по храмам хожу. В Михайловском вот была… Необычен и недаром над тем обрывом поставлен. Это он меня не любит.
— Не Город не любит вас, Аннушка, — сказала Маша.
И остановилась, понимая, что сказала не то.
Еще мгновенье тому сдержанно-скучливый взгляд Анны бросился к Марии Владимировне с такой силой, с такой яростной тоской, что один этот взгляд почти подтвердил теорию Маши.
А миг спустя «почти» и вовсе растаяло.
— Вы ведь знакомы, — осознала мадам Гумилева. — Вы нас и познакомили с ним. Он вам говорил обо мне? — спросила с болью. — Как он? О-о-о-о…
Руки Анны, большие, но красивые, прекраснопалые, с силой обхватили Машины кисти.
Взгляд переметнулся куда-то за Машино плечо.
И остановился.
Метрах в двадцати от них в разношерстной, возбужденной близостью верховной власти толпе, поигрывая тростью, стоял Киевский Демон.
Он не смотрел на поезд, не смотрел на Аннушку.
Его профиль хмурился вправо.
И отследив направление, Маша вздрогнула всем существом, и ее потрясение не смогла сдержать даже «Рать».
Там, куда с такою тревогою смотрел Демон Анны, стояла женщина с золотыми волосами. С васильковыми глазами, с губами, похожими на неочерченные лепестки. И легкая вуаль, прикрывавшая ее волосы, глаза, губы, не могла помешать Маше узнать Киевицу Кылыну.
Мать Акнир, обвинившей их в убийстве матери!
Убитую.
Но еще живую, полную сил, вершащую здесь неведомые дела.
«AAA не прольет, БД не пойдет, вор не будет, Ц остается».
На шее Кылыны висел кулон — изумруд в оправе золотой змеи, кусающей себя за хвост, — родной брат сережек, найденных в квартире на Фундуклеевской.
В квартире Кылыны!
«Вот отчего дом не мог мне сказать то, что должен. Он не мог наябедничать на одну Киевицу другой. Но в 1911 году должна быть своя Киевица! Где же она?»
Машин взор бросился к Демону. Но, ужасающе хмурясь, Киевицкий-Прошлого уже изучал левый фланг.
Там, спиною к царскому поезду, равнодушная к царям и придворным, стояла еще одна женщина.
С золотыми волосами. С васильковыми глазами. С губами, похожими на неочерченные лепестки. С изумрудным кулоном.
Другая Кылына!
Вторая!
Слегка повернув голову, Вторая неприкрыто прислушивалась к не слышимой Маше оживленной беседе, которую вели меж собой белокурый юноша в студенческой форме и юная девушка.
«Булгаков! Миша!
Он!
А это наверняка Тася Лаппа. Его невеста».
В первую секунду она, большеротая и большеглазая, показалась Маше страшно некрасивой. Но во вторую, увидав несомненно влюбленный булгаковский взгляд, Маша сочла ее настоящей красавицей!
«Поженятся в апреле 1913 года. Обвенчаются в Подольской Добро-Николаевской церкви. Мать Булгакова будет против этого брака…»
— Мария Владимировна, вы знаете эту даму? — спросила Анна. — Ту, на которую он смотрит?
— Знаю, конечно. Это его невеста.
— Невеста?!
Маша покосилась на наперсницу по экипажу.
Анна давно оставила Машины руки. Развернувшись всем торсом, вцепившись в спинку коляски, мадам Гумилева испепеляла зрачками Кылыну.
— Ах, эта, — поняла Ковалева. — Нет, я говорила о том молодом человеке с барышней. А это — не невеста…
— А кто? Она его?.. Нет, не надо. Не отвечайте! — Анна решительно отбросила взглядом золотоволосую даму, перекрутилась, села, как подобает, положила руки себе на колени.
— Она не стоит вашего любопытства, поверьте, — как могла, утешила Анну Мария Владимировна. — Господин Киевицкий ее не выносит.
Однако Машиного любопытства не мертвая Киевица Кылына стоила однозначно.
Две не мертвых Кылыны!
Ковалева наново пересчитала их взглядом — одна слева, одна справа, за спиною Булгакова.
«БМ очень тревожно?»
— Я не хочу знать. Ничего. Простите. Это пустое. — Анна опустила глаза. Выпрямила спину. Принялась натягивать перчатку на правую руку. И остановилась.
То была перчатка с левой руки!
— Мука какая, — раздосадованно проплакала Аннушка. — Боже, какая мука… Сил нет терпеть. Можно ли так людей терзать? Больше получаса стоим, — страдальчески вскликнула она. — А они все не проедут! Царь, дворяне… А мы… Я… — Она положила пальцы на горло.