— Ментальные слепки, урядников сын, не просто так снимали. Находились те, кто говорил, что лишнее это. Нечего чародеев к делам царевым подпускать, — говорил сие Фрол Аксютович, на болота глядючи. И голос его был ровен да тих. — Что уж больно случай удобный…
Смолк.
И тут-то я уразумела, про какой случай он речь ведет.
Про родню Лойкову, про сестер Ильюшкиных…
— Что ж не воспользовались? — Лойко осклабился дурною шальной улыбочкой.
— Не дури, — Фрол Аксютович оплеухами не раздаривался, но лишь глянул так, что улыбочка сама собою сошла. — И подумай, многим ли по нраву, что чародеи в Росском царстве наособицу стоят? Свой закон у Акадэмии. Своя правда. И суд свой. И правила… будто царство в царстве.
Сам усмехнулся да печально так.
— Издревле мы царям присягали. И служили им… а как не будет царя?
Спросил и замолчал.
Мол, для того головы Божининой милостью и дадены.
Думала я, чего уж тут. Аж едва на мысли вся не изошла, пока телегою от заставы до дороги тряслася. А чего еще делать?
Сверху — снежит.
По земле — вьюжит. Лошаденка, какую староста дал — а выбрал, ирод, что похужей, оно и понятно, царские гарантии гарантиями, но хозяйство на них не выстроишь — бредет, нога за ногу цепляет. Чай не рысак, чтоб лететь по бездорожью. Слева Лойко сопит, того и лопнет, не то от злости, которое выхода нету, не то от обиды, не то от мыслей, каковые егоной голове тоже непривычные. Справа Ильюшка пальчиком оглоблю ковыряет, задуменный-задуменный, вперился взглядом в широкую Фрола Аксютовича спину и мозолит, мозолит… как до дыр не измозолил — сама не знаю.
Фрол Аксютович, если и чуял чего, то ни словечком не обмолвился.
Знай, песенку насвистывает, лошаденку погоняет…
Одного разочку только, когда за Серпухами завыла грозно волчья стая, очнулся будто бы. Голову поднял, повел носом, принюхиваясь — а пахло дымком, мехами лежалыми да табаком-самосадом — и кулаком погрозил будто бы. Волки сразу и смолкли.
Нет, ехали мы неспешно.
Цельную седмицу добирались. Хватило, чтоб и в моей голове, которая, стало быть, не только косу носить сотворена, всякого забродило.
Верно сказал.
Чародеи царю клянутся кровью своею и жизнью. А бояре, стало быть, не указ им. Многим ли сие не по нраву? Ох, мыслю, каждому второму, ежель не каждому первому. Магик — это сила, да такая, супротив которой войско не соберешь… что некроманту войско? Дунет, плюнет, скажет слово заветное, и разлетится по войску черная лихоманка. Аль люди живые неживыми станут.
Аль еще чего…
Стихийники и того паче, про боевиков и вспоминать нечего… нет, пока стоит за троном царским Акадэмия, то и бунта бунтовать бояре не посмеют. Да и как забузишь? Чародейскую силу ни стеною крепостной, ни рвом не остановишь. Закроется ров. Осыплется стена. А то и хуже, разверзнется земля тысячью ртов да и проглотит усадьбу боярскую вместе со всеми людями. Оттого и сидят бояре тихо, плетут заговоры паучьи, а в открытую, ежель и держат войско, то малое…
Тяжко.
Мысли скрипели, что колеса тележные. И не только у меня.
Первою ж ночью заговорили. А ночевали мы в Горбуньках, деревушке махонькой, чтоб не сказать, вовсе глухой, одичалой. Десяток дворов протянулись вдоль кривого речного бережка. И дома-то бедные, один другого ниже. Иные и вовсе без окон, с крышами, дранкою крытыми. Стены зеленым мхом поросшие, глиняными заплатами латанные. Да и сами домишки — как двоим развернуться.
Фролу Аксютовичу, само собой, в старостиное, приличное избе местечко отыскалось. А нас, как студиозусов, стало быть в сараину определили. Сараина эта из досок лядащих строена была, зыркаста, что зубы старческие, и ветрами всеми продуваема. Сено в ней и то корочкой ледяною покрылось. Ну да грех жалиться, живы — и уже радость. Ежель закопаться поглубже да в одеяла закрутиться, оно и ладно будет.
А лошаденку жаль, как бы не сколела до утра, мнится мне, что иной нам туточки не добыть.
Бояре мои, ежель чего и думали про Горбуньковское гостеприимство, то вслух ни словечком ни обмолвилися. И девку, которая нам горшок с репою пареной и хлеба половинку вынесла — поблагодарили любезно. Оно и верно, нет беды хозяев в бедности, чего имеют, тем и делятся.
Сало-то ладное было, крепкого просолу.
Да и репа хороша уж тем, что горяча. Ели, ложки облизывали… на друг друга не глядючи, будто бы вороги один одному.
Тяжко.
— Думаешь, сдадут? — у кого Лойко спрашивал, у меня ли, у Ильюшки, который в сено закопался, что твой мышак, не знаю.
Но ответил Ильюшка.
Сначала-то рученьки из стогу высунул, скрутил фигу — не фигу, так, знаку тайную, полог растягивая. Тот и встал, синий, дыркастый — умения Ильюшке все ж недоставало — но какой был.
— Нет, — он говорил тихо и как-то обреченно. — Не выдадут. Если до сих пор, то теперь и подавно…
— Ну да…
Лойко в горшок руку сунул, остатки репы выгребая.
— А зачем тогда…
— Затем, чтоб на рожон не лезли, — это уже было сказано со злостью. — И чтоб думали, прежде чем рот разевать. Слово-то за слово… если кого-то из нас на измене зацепят, всей Акадэмии плохо будет.
Вздохнул и куль из мехового одеяла крутить принялся.
— Он верно подметил. Боярам она поперек горла. Маги… ладно, когда из своих… это с одной стороны и честь великая, и сила роду, а с другой — поводок на клятве. Не пойдет маг, кровью в верности присягавший, против царя бунтовать…
— А если царя не станет?
— Тогда наследника беречь обязан.
— А если… — Лойко в сено упал, как стоял, с горшком, прижал его к груди, погладил бок корявый.
— А вот если… — Ильюшка замолчал, и правильно, не всякое слово сказано быть должно. — Тогда и появится лазейка махонькая… возьмем, к примеру, ректора…
Тут-то я и сама в сено рухнула.
Это ж про Михайло Егорыча он? Конечне… ректор-то у Акадэмии один…
— Михаил Егорович второй в тронном списке после прямого наследника, — Ильюшка говорил шепотом, да только мы с Лойко каждое словечко слышали. — А мог бы и первым быть… если б не клятва. Мне отец сказывал, что не было между ними особой любви. Всего-то год разницы. А царь-батюшка болезным уродился… таким болезным, что долго его из терема на люди не казали. Оттого слухи шли, один другого краше. Что будто бы рогатым родился, азарское крови. Другие баяли, мол, не рогатый, а кривой… третьи его падучей болезнею наделяли… он-то и рос наособицу. Учился, да… отец…
Голос дрогнул.
И жаль мне его стало.
Мой-то батька тоже помер, но не на плахе, честною смертью. И имя его ноне не запретно, и род наш, пусть и захудалый — где там Барсуковскому князьку до царского сродственника — а все честный. Ильюшке же, небось, и вспомнить родителя лишний раз невместно.