При всей ее простоте и неосведомленности иметь с Элейной дело было непросто, ибо она обладала тонкостью чувств, — в сущности говоря, куда большей, нежели Гвиневера, хоть и не хватало ей силы, которой была наделена храбрая и открытая внешнему миру Королева. Ей достало деликатности не ошеломлять Ланселота восторженными приветствиями, когда он вернулся после долгой отлучки, не пенять ему, да она никогда и не чувствовала, что имеет причины ему пенять, и сверх всего — не удушать его жалобами на свою горькую участь. Пока они дожидались в Корбине начала турнира, она, словно зажав сердце в кулак, не давала себе никаких поблажек: тщательно воздерживаясь от упоминаний о долгих годах, прожитых ею в надежде на возвращение своего господина, о своем одиночестве — полном теперь, когда у нее не осталось и сына. Все, о чем она умалчивала, Ланселоту было известно. Сам неуверенный и тонко чувствующий, он забыл уже, как странно начинались их отношения. В печалях Элейны он винил теперь только себя.
И оттого, когда она обратилась к нему с пустяковой просьбой, пред тем избавив его от стольких слез и восторгов, что оставалось делать ему, как не доставить ей удовольствие? Ему еще предстояло открыть ей тщету ее покамест непоколебленных надежд. А он все откладывал. Ощущая себя палачом, осведомленным о неизбежности завтрашней казни, он пытался дать жертве сегодня хотя бы немного радости.
— Ланс, — сказала она перед самым турниром, по-детски смиренно прося его о странной услуге, — теперь, когда мы вместе, ты согласишься носить на турнире мой знак?
Теперь, когда мы вместе! И в ее интонациях он вдруг увидел отображение двадцати лет одинокой жизни и в первый раз осознал, что все это время она следила за его рыцарскими успехами, словно школьница, влюбленная в бэтсмена Хоббса. Бедняжка воображала себе его битвы — и почти наверняка воображала неверно, втайне утоляя изголодавшееся сердце полученными из вторых рук описаниями поединков, гадая, чей знак занимает сегодня почетное место. Быть может, она двадцать лет твердила себе, что настанет день, когда великий воин выйдет сражаться с ее лентой на шлеме, — одна из тех надежд, смешных и честолюбивых, которыми насыщается несчастливая душа, лишенная достойной ее пищи.
— Я никогда не носил ничьих знаков, — сказал он со всей откровенностью.
Она не стала молить и жаловаться и честно постаралась скрыть разочарование.
— Но твой понесу, — сразу прибавил он. — И буду горд этим. Да кроме того, он поможет мне — и даже очень поможет — остаться неузнанным. Как раз потому, что это мое обыкновение ведомо всем, он станет отличнейшей маскировкой. Как ты умно это придумала! К тому же он заставит меня лучше сражаться. Каков он?
То был шитый крупным жемчугом алый рукав. За двадцать лет можно сделать хорошую вышивку.
Через две недели после Винчестерского турнира, пока Элейна еще выхаживала своего героя, возвращая его к жизни, Гвиневера устроила при дворе сцену сэру Борсу. Будучи женоненавистником, Боре всегда имел с женщинами весьма поучительные сцены. Он говорил, что думал, и они говорили, что думали, и никто из них ни капли другого не понимал.
— А, сэр Боре, — произнесла Королева, которая в спешке послала за ним, едва прослышав про алый рукав, ибо Боре был одним из ближайших сородичей Ланселота. — А, сэр Боре, слышали ли вы, как сэр Ланселот коварно меня предал?
Боре, уразумев, что Королева «от гнева едва не лишилась рассудка», густо покраснел и сказал с преувеличенной терпеливостью:
— Если и был кто предан, так это сам Ланселот. Его смертельно ранили три рыцаря сразу.
— Я рада, — крикнула Королева, — рада слышать об этом! И хорошо, если он умрет. Он коварный рыцарь-изменник!
Сэр Боре пожал плечами и поворотился к Королеве спиной, словно желая сказать, что не намерен выслушивать подобные речи. Вся спина его, пока он шагал к дверям, показывала, что именно думает он о женщинах. Королева кинулась следом, намереваясь, если придется, задержать его силой. Она не собиралась позволить ему с такой легкостью избегнуть этой сцены.
— Разве я не могу назвать его изменником, — возопила она, — если он носил во время турнира в Винчестере на своем шлеме красный рукав?
Боре, устрашась физического насилия, ответил:
— Меня и самого печалит этот рукав. Не нацепи он рукав, чтобы никто его не признал, может быть, на него и не набросились бы сразу трое.
— Тьфу на него! — воскликнула Королева. — Он получил хорошую взбучку, при всей его заносчивости и бахвальстве. Его побили в честном бою.
— Ничего подобного. На него напали трое зараз, да к тому же и старая рана его открылась.
— Тьфу на него! — повторила Королева. — Я слышала, как сэр Гавейн рассказывал перед Королем, что нет слов передать, какая любовь между ним и Элейной.
— Я не могу запретить Гавейну говорить, что ему вздумается, — горячо, отчаянно, жалостно, гневно, испуганно выпалил сэр Боре и вышел, хлопнув дверью и тем почти что сравняв счет.
А в Корбине Ланселот с Элейной держали друг дружку за рука Он бледно улыбнулся ей и слабым голосом сказал:
— Бедная Элейна. Похоже, тебе на роду написано выхаживать меня то от одной болезни, то от другой. Только полуживого тебе и удается меня получить.
— Теперь-то я получила тебя навсегда, — сияя, сказала она.
— Элейна, — произнес Ланселот, — мне нужно с тобою поговорить.
Когда Рыцарь, Совершивший Проступок, возвратился из Корбина, Гвиневера все еще гневалась. По какой-то причине она заставила себя уверовать в то, что Элейна вновь стала его любовницей, — может быть, просто-напросто потому, что этой уверенностью она надеялась уязвить Ланселота больнее всего. Он только притворялся, будто его обуяли религиозные чувства, заявила она, — и это вполне доказывается тем, что он немедля спутался с Элейной, едва представилась такая возможность. Именно это, утверждала она, и было у него на уме все время. Он мошенник, да и мошенник-то жалкий — слабенький. Между ними происходили истерические ссоры по поводу его слабости и мошенничества, перемежавшиеся сценами более любовного рода, необходимыми в качестве противовеса той идее, что она всю свою жизнь любила мошенника. Вследствие этих ссор, Гвиневера приобрела более цветущий вид и даже вернула себе былую красоту. Но между бровей у нее обосновались две морщины, а в сверкающие, словно алмазы, глаза ее порой страшно было заглядывать. Они теряли осмысленное выражение.
Что до Элейны, то с ней вскоре все прояснилось, ибо на сей раз именно Элейна нанесла им удар — самый сильный удар в ее жизни. Впрочем, преднамеренным его назвать было нельзя: Элейна просто покончила с собой.