Но Гуннар раздумал отвечать и не торопясь поднялся. Я ещё раньше заметил, что он всегда двигался медленно, осторожно. Словно боялся чего в себе самом. Вот подошёл к поленнице, вытянул две ровные деревяшки, одну протянул усмарю:
– Потешимся, Добрыня Бориславич. Достанешь меня, скажу, что был не прав.
Я, на них глядя, стискивал в зубах палец: такая лихая вдруг заколотила меня дрожь. Вот скинули полушубки… Мой Добрыня выглядел крепким, что кондовая сосна. А Гуннар – будто ту же сосну чуть надломили да так и оставили, болеть, тяжело заращивать раны. Ну, держись, мореход! Какой силы был мой хозяин, я знал хорошо. Кто против него устоит? Однако тут Гуннар перехватил поудобнее своё полешко… И словно бы процвело то мерзлое полешко стальным жалом секиры! Непрост был Гуннар. Ой непрост!
– Бей, – проговорил он спокойно.
Вот прянул вперёд мой кожемяка… и по урманину почему-то не попал. Промахнулся. Зато Гуннар приласкал его почти что тут же. Смазал шершавой дубинкой по правому уху. Легонько так, не столь больно, сколь обидно. И когда успел!.. Ухо у Добрыни вспыхнуло, а там и всё лицо. Ужо тебе, гость урманский, гость неразумный! Вот возьмётся Добрыня за дело как следует, и побежишь по всему двору, а после в ворота! А я посвистом тебя провожу, чтобы резвее бежалось!
Ан опять оно не так вышло. Не по-моему. Гуннар царапнул его в левое ухо. И отскочил зверем лесным – мягко. И бросил полешко наземь: потешились, мол, хватит. Будет с тебя.
Добрыня тяжело дышал, опустив руку, рубашка на груди потемнела. Ждал от Гуннара поношения… Но тот просто пригладил волосы и поднял свою меховую куртку. Он дышал легко.
– Ты хороший боец, – сказал он Добрыне. – Ты почти меня достал.
Он показывал на своё левое плечо, но Добрыня лишь криво усмехнулся, не принимая хвалы:
– Ты-то мне дважды зато голову снёс…
А я всё ещё никак не верил, что кожемяка оказался побит. И радовался втихомолку, что не случилось дома старой бабки Доброгневы: вчера ещё позвали к одной молодой жене, небось как раз теперь принимала дитя… Ох всыпала бы внучку!
Я от людей вот что про него вызнал.
Гуннар Чёрный был урманским хёвдингом из тех, кому господин Рюрик позволял селиться на море Нево, торговать с корелой. Привёл же этот Гуннар с собой одних только мужей; жёнок да ребят, у кого были, оставили пока дома, в своей Урманской земле: выждать, покуда обстроятся да обживутся. И, как скоро обнаружилось, правильно поступили. То ли не поделили они чего с теми корелами, то ли обидели неосторожно, а может, просто зима такая удалась, что у брата родного кусок изо рта вынул бы, не то что у чуженина… Быть я там не был и сам не видал, а зря врать не хочу. Но только к весне корелы на них напали. Сырой чёрной ночью, когда у берега таял, трескался лёд. И тогда-то Гуннар, сказывали, ратного труда принял – семерым хватило бы да ещё столько осталось: один против сотни отстоял корабельный сарай и в нём корабль! Спас всех: на чужом берегу без лодьи смерть. Да самого изрубили – едва до Ладоги довезли.
Рюрик Гуннара знал хорошо, сердца против него не держал. Принял ласково, положить сказал у себя, в княжеском доме. Людям его дал товара, велел идти в Новый Город и далее к кривичам, а то и за кривичей, торговать. Те хотели оставить кого-нибудь подле вождя: негоже, мол, бросать одного. Гуннар им не разрешил, отослал всех. Нечего, сказал, кому-то из-за него, полумёртвого, лишаться прибытка. И лежал у князя всю весну и всё лето. Угасал, точно уголь на берегу, из костра выпавший. Волосы на висках белыми стали до времени…
А чего ради я про всё это рассказываю? А того ради, что как-то нынешним летом, до меня ещё, Добрыня-усмарь зван был на княжеский двор. Седло, что ли, кому-то там новое понадобилось, не то ножны к мечу. Он и пошёл, и с ним, понятное дело, Найдёнка. Добрыня, конечно, сразу к делу, в избу дружинную. Она во дворе ждать осталась: девок в ту избу редко зовут. Присела на солнышке и запела себе тихонечко, по привычке, радуясь пригожему дню. Челядь, по двору сновавшая, знай оглядывалась: любо!
Тут-то позади стукнула дверь, выскочил русоголовый малец:
– Распелась, синица! А ну, ступай-ка себе, откуда пришла!
Она перепугалась, вскочила: не увидал бы Добрыня да не взгрел сопливого за обиду. Но следом же долетел другой голос. Трудный голос, больной:
– Оставь, Дражко… Скажи ей, сюда пусть подойдёт.
Мальчишка Дражко надул губы, засопел: ведь хотел же как лучше! Найдёна пошла за ним в дверь, потом вверх по узенькому всходу. Там ложница была и в ложнице кровать урманская о звериных мордах по углам. И – чёрная голова на вышитой подушке, светлая льняная рубашка на костлявых плечах… Лицо ей тоже показалось сперва совсем чёрным, – вошла со двора в темень, окошечко там маленькое было, да и свет мимо шёл… Гуннар тихо лежал. Найдёну увидел, пошевелился, убрал волосы со лба. Рука тощая была, а ладонь широченная – ну, лопата на черенке. Потом спросил:
– Тебя как величать?
Она удивилась:
– Найдёнкой…
– Найдёнка, – повторил он. – Подойди сюда. Сядь.
Она подошла. Слышно было, Добрыня на дворе спрашивал, не видали ли, куда подевалась.
– Ты ли пела сейчас? – спросил Гуннар Чёрный. – Спой ещё… я слушать стану.
Найдёнка оробела было… да и запела ему про белого лебедя, которого дождливая осень подняла с гнезда и погнала, бедного, за три моря, за тридевять земель:
– Холодна вода
в быстрой реченьке.
Гонит ветер злой
тучи чёрные.
Тучи чёрные,
тучи зимние!..
Добрыня во дворе услыхал, подошёл, сел ждать под окошком. Кашлянул пару раз, – тут, мол, выходи поскорей…
– Только б вынесли
крылья быстрые,
только б вынесли
да не выдали…
Как же он, Гуннар, её слушал! И лицо было вовсе не чёрное, только больно худое, теперь она видела, и тени под скулами, как на деревянной личине, от непогод потемневшей… Когда же кончила, он помолчал малое время, после сказал:
– Чем тебя наградить?
Она обиделась:
– Да разве я за награду!
И встала – уйти. Он её попросил:
– Ещё приходи… Ждать буду.
Она всё это Добрыне и рассказала, с княжеского двора возвращаясь. Добрыня выслушал, поцеловал её в темечко:
– Ходи, Словиша моя. Может, вправду помогут ему твои песни, а нет, всё не так тяжко помирать горемыке!
И вот люди сказывали: Гуннар с того дня будто заново родился. А там и на ноги встал…
Добрыня кроил сапоги для урманина на широкой доске, кроил кривым кожевенным ножом, которым так ловко резать от себя. И я, затая дыхание, смотрел ему в руки. Даст же и мне когда-нибудь резать кожу этим ножом. Дорогую кожу, хорошо выделанную. И стану я мастером не хуже других! Однако нынче Добрыня всё поднимал голову от работы, всё поглядывал через тын… Я знал, почему.