— Я не буду ни с кем ссориться, Бренн, — сказал Милонег так просяще и виновато, что я почувствовала себя отомщённой. Поистине, лишь струйки недоставало. Вождь не ответил. Через двор к нему шёл Гуннар Чёрный, урманский вожак. Шёл, наверное, говорить о выкупе за датчан.
— Дедушка, что такое Грендель? — спросила я вечером. Вечера стали совсем холодными, мы часто теперь коротали их у очага, а тут пошёл ещё дождь — угасло ясное утро, как и не видали его. В доме было тепло, Арва спала у хозяйского места, молодой пёс уморил её совершенно, худые лапы подрагивали, продолжая бежать. Неутомимый Гелерт, повеселевший и сытый, ходил от воина к воину, виляя хвостом. Я краем глаза следила: не нашлось, кто отпихнул бы щенка. Так на свадьбах испытывают женихов. К Милонегу Гелерт не подходил.
Сегодня тесно было по лавкам. Собрались свои дружинные, люди Вольгаста и даже урмане. Грех не посидеть у огня в дружеском доме. Только бывшие пленники, рады-радёшеньки, слушали шёпот дождя сквозь полог кожаного шатра, лежа под скамьями на лодье урманской. Без выкупа забирай, коль охота, сказал Гуннару Чёрному вождь. Не бывало ещё, чтобы я датчанина отпустил живого за серебро…
Мы с Блудом сидели подле старого сакса, а за спиной побратима, поджав ноги, притихла корелинка Огой. Дружинный дом — это не гридница, красных девок отсюда не прогоняют. Огой только что уложила малышей спать и пришла взглянуть на гостей. Теперь ей было полегче — Вольгаст привёз названой сестре в подарок чернавку. Корелинка забоялась, увидев скопом столько народу, рыжих кудрей не видать было из-за плеча новогородца. Блуд вроде не замечал её там, ухом не вёл, но плечи как будто сделались шире, и взгляд был очень спокойный. Он вынул её из трюма на пленной лодье. Она знала его хозяином, старалась услужить, чем могла. Я помнила. Блуд вначале отмахивался. Потом перестал.
— Грендель был старым чудовищем, — сказал мой наставник. — Он жил в топи болота, где с начальных времён сохранился лаз на тот свет, в мир великанов… Таких мест повсюду хватает, только не всем удаётся их вовремя распознать. Один датский конунг и выстроил себе дом неподалёку. Хродгар, вот как звали вождя. Грендель по ночам таскал у него воинов и. пожирал. Он был заклят против оружия, и много добрых мужей погибло без славы, пока гёт Бёовульф не вырвал Гренделю лапу, отчего тот и издох. Это было давно. Я слышал про Беовульфа славные песни, ведь я жил там неподалёку. Именем Гренделя датчане до сих пор пугают детей.
— Моим тоже, я думаю, — проворчал Милонег, слышавший наш разговор. — Даже странно, что раньше никто не додумался прозвать меня Гренделем, только этот сизоволосый!
Ему уже было отведено место на нижнем ложе, среди старших мужей, и он повесил на стену щит с позеленевшей бронзовой шишкой посередине. Посечённая вощёная кожа хранила следы красной краски и белого Соколиного Знамени, почти стёртого рубцами давних ударов. Других рисунков я не могла распознать, но в одном месте у края казались следы как будто зубов. Я долго смотрела на них, и опять веяло чем-то немыслимо древним, тайным и жутким. Я даже покосилась на руки Гренделя-Милонега, не блеснут ли коготки к ночи…
— Отдарить бы надо за прозвище, — сказал ему Плотица. — Не то, смотри, не будет удачи. Грендель лишь усмехнулся:
— Моя удача не так привередлива, как думаешь ты, хромоногий старый барсук.
Двумя днями позже Вольгаст и урмане спустили на воду корабли. Они были бы рады ещё погостить, но им предстояло измерить два моря и немилостивое озеро Весь, и каждое знаменито было неистовыми предзимними бурями. Лучше миновать их поздорову, не мешкая.
Я сидела на берегу и смотрела, как грузились суда, и ко мне подошёл Хаук. Я обернулась, когда он кашлянул. Ему было больно кашлять. Мы долго смотрели друг на друга и молчали. Нет. Я не кинусь ему на шею и не восплачу: останься! или меня с собой забери!
— Винтэр Желан-доттир, — сказал он наконец и опять кашлянул. Винтэр, это было моё имя на северном языке. Он продолжал: — Мы весной поедем назад в нашу страну. И я буду богаче теперешнего, если только меня не убьют за зиму финны.
Я спокойно кивнула: поняла, мол. И сама удивилась — ничто во мне не затрепетало в ответ. Развязав ремешок, я раскрыла у пояса кожаный кармашек, что вышила и подарила мне Огой. Я протянула Хауку свирель:
— Сыграй что-нибудь.
— Так я и знал, что ты со мной не поедешь! — сказал он с горечью. Поднёс ко рту свирель и увидел, что я залатала трещину рыбьим клеем, и губы дрогнули улыбнуться. Осторожно набрал воздуху в грудь и заиграл. И я сразу закрыла глаза, потому что песнь была про меня.
…На лыжах, но с кузовом клюквы я шла домой по ночному зимнему лесу, мимо громадных заметённых елей, и непроглядные тучи глотали луну и дрожащие зелёные звёзды — метель падала с моря. Я выбралась на поляну, и позёмка забилась в коленях, сухо шурша. Может быть, я успею домой, пока не надвинулась сплошная стена летящего снега, не перемешала небо с землёю… Почему-то казалось важным успеть.
Я вышла на открытое место, откуда днём были бы уже видны наши дворы, и поняла, что будет всё хорошо. И в это время там, впереди, столбом взвилось высокое и страшное пламя, ветер нёс его, а внутри огня вздымались черным-чёрные знакомые ветви. Это пылала Злая Берёза, это протягивал горящие руки Тот, кого я всегда жду…
Судорога стиснула горло, я ощутила, как потекло по лицу. Я открыла глаза и посмотрела на Хау-ка и Хаук отнял от губ свирель. Я почти прошептала:
— Зачем ты сказал, будто я прибегу, как только ты свистнешь?
Хаук отшатнулся, словно от пропевшего над ухом меча. Вскинул ко лбу сжатый кулак и, по-моему, застонал. Значит, всё-таки я не ошиблась, истинно поняла его датскую молвь. Воевода никогда не сказал бы подобного про Голубу, хотя она и заслуживала… Хаук молча протянул мне подаренную ещё в день тризны свирель, синие глаза блестели, как два родника. Я сказала:
— Прощай, Хаук. Удачи тебе. Он повернулся и пошёл к кораблю.
— Вот этой зарёванной я должен буду служить, — донеслось бормотание рыжего Твердяты. Он даже не озаботился стереть досаду с лица, когда я оглянулась. Я встала и отряхнула порты.
— Пошли-ка со мной, — сказала я отроку. Он хотел посмотреть, как отправятся корабли, и спросил недовольно:
— Зачем ещё?
— Затем, что я так велю, — отрезала я. — А не любо, никто силой не держит.
Он поплёлся за мной. Он думал, сейчас я буду что-то доказывать, и гадал, пригодятся ли кулаки. Или мужское умение не оплошать перед кметем с косой. Почём знать! Я молча вела к мреющим корбам, к набухшим осенними дождями трясинам. Твердята вымочил ноги, перелезая топкое место. Я слышала, как он ругался вполголоса. Я была босиком. Я до снега бегала босиком.
Я остановилась на самом верху гранитного лба, глядевшего далеко по болотам. Твердята присел на валежину, стал отжимать сапоги. Я велела:
— Зажги костёр.
Он наломал хворосту и высек огня. У себя дома он был вожаком, девки липли, ребята отступали с дороги. Он ждал испытаний, идя к нам в Нета-дун. Он готовил себя служить и снова быть малым в роду, слушать посвящённых мужей и отца-воеводу… но прихоти девичьи выносить?
Я сидела под деревом, обхватив руками колени. Жадные язычки огня были почти незаметны в слепящем солнечном свете. Друзья Хаука и сам он, наверное, уже сидели на палубе, и палуба качалась под ними, и ветер дул в паруса. Высматривал ли Ха-ук меня на берегу? Твердята укрепил меж камнями две толстые палки, повернул к огню сапоги. Сейчас склонит голову набок, начнёт лениво поглядывать на меня. "Я выкатила ему под ноги горящую головню:
— Наступи.
Он отшатнулся испуганно и недоуменно, вскинул глаза.
— Боишься, ососок, — сказала я, и губы одеревенели. — Смотри!
Вытащила черно-золотой, переливчатый сук и поставила на него ногу.
Боль ударила, рогатым копьём, снизу вверх, от ступни до затылка. Рушилась в пламени Злая Берёза, метельная зимняя ночь навек поглощала Того, кого я всегда жду. Рвался к небу последний костёр Славомира. Не станут нас с ним закапывать вместе в снег. Дотла, до серой золы выгорал во мне Хаук, его колдовская свирель, его синие, отчаянные глаза. Для меня не сбудется баснь. Они никогда не сбываются, потому-то их и рассказывают. Давно было мне уже пора это понять…
Я открыла глаза. Твердята, оказывается, тоже наступил на головню и тоже сидел крепко зажмурившись, закусив губы, и на побелевшие щёки текло из-под век. Ему не за что было себя мучить. Ничего. Вскорости наживёт.
— Плачешь, — сказала я, и он встрепенулся. У меня глаза были сухие. Я сказала ещё: — Поймёшь когда-нибудь, отчего воину можно плакать, отчего нет. Ступай себе домой, если хоти нет сопливой девке служить.
Твердята поплевал на широкие ольховые листья, неверными пальцами прижал к волдырям. Бережно натянул сапог, ещё не просохший… взял другой и спохватился: