Ланселот в нерешительности постоял над врагом, и затем до зрителей долетел его голос, приглушенный шлемом. Он сделал врагу предложение.
— Если вы встанете, — говорил он, — и сразитесь со мной, как должно, не на жизнь, а на смерть, я дам вам преимущество. Я сниму шлем и уберу все доспехи с левой стороны тела, и я стану биться без щита, и левую руку велю привязать у меня за спиной. Это сравняет нас, верно? Так что же, встанете вы и сразитесь со мной на этих условиях?
Раздался высокий, истерический визг, и все увидали, как сэр Мелиагранс, диковато жестикулируя, ползет к Королевской ложе.
— Не забудьте, что он сказал! — причитал Мелиагранс. — Все слышали! Я принимаю его условия. Не позволяйте ему от них отказаться. Никаких доспехов слева, ни щита, ни шлема, и левую руку привязать за спиной. Все слышали! Все!
Король крикнул: «Быть по сему!». Рыцари и герольды сошли на ристалище, и Мелиагранс притих. Всякому было стыдно за него. В неодобрительном молчании, пока Мелиагранс продолжал бубнить, требуя соблюденья условий, руки воинов неохотно разоружили сэра Ланселота и связали его. Им казалось, будто они помогают при казни человека, которого любят, ибо предложенное преимущество было слишком серьезным. Связав Ланселота и вручив ему меч, они похлопали его по спине, — подталкивая его этими грубыми хлопками вперед, к Мелиагрансу, — и отвернулись.
Что-то блеснуло на покрытом песком ристалище, словно лосось выпрыгнул из воды у запруды. Это Ланселот, вызывая удар, подставил противнику обнаженный бок. И едва противник ударил, послышался щелчок вроде тех, с какими меняются изображения в калейдоскопе, — Ланселот сменил позицию. За ударом Мелиагранса последовал удар Ланселота.
Сэра Мелиагранса уволокли с поля, привязав его к лошади. Шлем и голова его были расколоты надвое.
Ну что же, повесть о том, как чужеземец из Бенвика похитил сердце Королевы Гвиневеры, как он оставил ее ради своего Бога и как потом воротился к ней, вопреки поставленному перед собою запрету, — повесть эта получилась у нас долгой. Это повесть о любви прежних времен, когда зрелые люди любили верно, — не история нынешних дней, когда подростки следуют низменным спазмам кинематографа. Люди, о которых мы рассказали, четверть века боролись, пытаясь понять друг друга, и ныне в их жизни наступила пора, подобная бабьему лету. Ланселот пожертвовал для Гвиневеры своим Богом, она же в ответ вручила ему свободу. Элейна, так и оставшаяся не более чем случайной участницей их неурядиц, достигла назначенного ей покоя. Да и участь Артура, чей угол в их треугольнике был с общепринятой точки зрения не самым счастливым, нельзя было счесть совсем уже жалкой. Мерлин ведь и не предназначал его для личного счастья. Артур был создан для царственных радостей, для счастья нации. Последнее же ко времени, когда наступил для наших героев закат, было вполне восстановлено двумя прославленными победами Ланселота. Модные поветрия, современность и порча, поразившая самое сердце Стола, канули в небытие, и великая идея Артура снова пришла в движение. Артур создавал Закон как Силу и Власть. Да и для личных сожалений причин у Артура не было. От терзаний Ланселота и Гвиневеры он намеренно стоял в стороне, подсознательно доверяя этим двоим, как людям, которые не станут предъявлять его сознанию свои печали, — и подвигал его на это не страх, не безвольное попустительство, но благороднейшие из побуждений. Ибо в руках Короля была власть. Он пребывал в положении мужа, которому довольно было отдать один лишь приказ, чтобы решить задачу о вечном треугольнике, послав их обоих на костер или плаху. Жизнь его жены, как и жизнь ее возлюбленного, зависела от его милосердия, — и именно по этой причине, а вовсе не из трусости, благородное сердце его предпочитало оставаться в неведении.
Бабье лето лежало перед ними, протяни только руку; пересуды умолкли, наглецы получили урок смирения. Оркнейской партии оставалось только роптать — еле слышным, как бы подземным ропотом. В скрипториумах аббатств, в замках великих баронов безвредные авторы писали строка за строкою Требники и Трактаты о Рыцарстве, а миниатюристы расцвечивали в них заглавные буквы и старательно выписывали эмблемы в гербах. Золотых и серебряных дел мастера выстукивали молоточками золотые пластины. Изгибая золотую проволоку, они сплетали на епископских посохах узоры невиданной сложности. Миловидные дамы держали домашних воробьев и дроздов или прилагали неистовые усилия, стараясь обучить ручных сорок говорить. Запасливые хозяйки заполняли свои буфеты патокой, почитавшейся добрым средством от дурного дыхания, домодельными пластырями, называемыми Flos Ung-uentorum[9], весьма полезными при ревматических болях, и мускусными шариками ради приятности их аромата. Также запасались они и к великому посту, покупая финики и пряники с миндалем, и селедок ценой по четыре шиллинга шесть пенсов за телегу. Ястребники и сокольники взаимно поносили птиц друг друга, вкладывая в это занятие всю душу. В новых судебных палатах — ибо с Сильной Рукой было покончено — законники, трудолюбивые, будто пчелы, строчили судебные предписания касательно виндикационного иска, вручения копии иска противной стороне, корыстной поддержки одной из тяжущихся сторон, лишения гражданских и имущественных прав, лорд-канцлерского суда, наложения ареста на имущество в обеспечение долга, нарушения права владения, неотлагаемых взысканий, неправомочности сделки, списывания имущества за долги, подкупа присяжных и судей, покрытия взыскуемого из имущества ответчика, права проезда по чужой земле, уплаты местных податей, юрисдикции выездной сессии, Quorum bonorum[10], Sic et non[11], Pro et contra[12] , Jus primae noctis[13] и Questio quid juris[14]? Воров, правда, вешали за кражу товара ценой в один шиллинг, ибо кодификация правосудия оставалась еще запутанной и слабой, — но и это было не так ужасно, как звучит, если вспомнить, что на один шиллинг можно было купить двух гусей, или четыре галлона вина, или двадцать восемь буханок хлеба, — а столько еще не всякий вор смог бы и унести. По сельским лужайкам парами брели на закат влюбленные простолюдины, не отличавшиеся особым добронравием, брели, обвив друг дружку руками за талии и напоминая сзади заглавную X.
Мир воцарился в Артуровой Стране Волшебства, и все радости мира лежали пред Ланселотом и Гвиневерой. Но у фигуры, углами которой они состояли, оставалось все же четыре угла.
Бог был тотемом Ланселота. Он был еще одним участником пожизненной их борьбы, и теперь Он, наконец, выбрал минуту, чтобы заступить им дорогу. Мальчик, когда-то смотревшийся в шлем, мальчик, которому снился источник с водой, вечно ускользавшей от его уст, лелеял честолюбивые помыслы: сотворить какое-нибудь несложное чудо. Он содеял подобие чуда, когда извлек Элейну из кипятка, будучи лучшим рыцарем мира, — еще перед тем, как Элейна той страшной ночью заманила его в западню, заставив нарушить запрет. Четверть века он вспоминал о ночи своей печали, и эти воспоминания сопровождали его во всех поисках Грааля. До нее он почитал себя человеком, служащим Богу. После нее он обратился в мошенника. И наконец приспело время, когда надлежало взглянуть своей судьбе в глаза.