Тут мне первый раз приснился смертный сон.
Это была та школа, которую мы тогда так и не отдали, – только на этот раз она была не совсем пустая и какая-то бесконечная. Коридоры, усыпанные битой штукатуркой и битым стеклом, уходили черт знает куда, в какую-то темноту, как штольни; я шел, проверяя закрытые двери классов, дергая за ручки, двери не открывались; пули, прилетая из-за окон, беззвучно и медленно ударялись в стены вокруг меня, но я не обращал на них внимания. Мне нужно было найти незапертую дверь. Наконец одна ручка подалась под нажимом – с той стороны кто-то сопротивлялся, но у меня было больше сил. Я толкнул дверь и вошел. Всю мебель в классе свалили к задней стене, освободив середину. А около доски, почти белой от въевшегося мела, стояла девочка лет десяти, с бесцветными редкими волосиками, со взглядом исподлобья и с отвисшей губой. Руки у нее были ненормально длинные, почти до колен. Одета она была в древнюю школьную форму, которую я мог видеть только в кино: коричневое уродливое платье и белый фартук с оборочками. Я думаю, она была ненастоящая, манекен или чучело, поскольку не двигалась и не дышала; на щеке виднелась трещина. Разве что глаза неотрывно смотрели куда-то чуть выше моей головы… А потом в коридоре раздались шаги. Я снял с плеча калаш, и он тут же развалился у меня в руках. Со звуком лопнувшего стакана на щелястый пол упал магазин и разбрызгал патроны… Дверь открылась, и вошло что-то. Я не успел рассмотреть: маленькое, ростом с ребенка, будто бы плотно сплетенное из веток или лозы. «Голову» прикрывал черный платок, завязанный по-монашески. Оно двигалось стремительно, и я не успел ничего сделать, как оно оказалось рядом и убило меня.
Над самой поверхностью озера плавали плоские клочки тумана; где-то неподалеку несколько раз всплеснулась крупная рыба. Я курил одну сигарету от другой и не мог остановиться. Руки продолжали дрожать.
Сзади раздались шаги. Они были точь-в-точь те, что во сне, и я заставил себя не оглядываться. Кто-то сел рядом. Я повернул голову. Это был Сергей Рудольфович.
– Угостишь? – спросил он. – Мои промокли.
– Конечно.
Я подал пачку.
Когда ехали и Маринке, стало худо, ее начали отпаивать и не заметили, как вылили полканистры воды на рюкзаки.
Стоп, а когда Маринке стало худо? Отдельно от остальных – или это всех нас умотало в кунге так, что вместе с вестибуляркой утратилось представление о реальности? Не получается решить. Обе картинки одинаково правдоподобны.
– Не спится по делу или не спится просто так? – спросил Рудольфыч, щелкая зажигалкой. Зажигалка у него была практичная, совмещенная с выкидным клиночком и пилой Джильи, которая вытягивалась, как рулетка.
– Не знаю, – сказал я.
– А я всегда на новых местах колоброжу, – сказал Рудольфыч. – Хорошо здесь, правда?
Я кивнул.
– Вам Терхо уже выдал ягодные места?
– Ну… так, в общих чертах.
– Хуторок Килясь – это по озеру и потом еще по реке километров двадцать отсюда. Живут там двое: бабка-ворожея и ее дочка. Дочка почти дебилка, а бабка, считай, настоящая ведьма. Я к ней наведывался года три назад… Я туда думаю фольклористов наших наладить, пусть заговоры да наговоры позаписывают, ну и тебя – предметами материальной культуры заняться. Там этого добра…
– Она финка? – спросил я.
– Саамка.
– У меня вообще-то тема – карело-финские…
– А для кругозора? Впрочем, не настаиваю, Иорданский будет только счастлив.
– Остальные пока здесь будут делянку окучивать?
– Пока да.
– Я тогда лучше съезжу… да, это может быть интересно…
Не знаю, почему я так решил. Что-то мелькнуло в голове и тут же испарилось, как эфир.
На завтрак была гречневая каша-размазня. С чаем. Дежурил Джор. Я ему это припомню.
Стоп. Уточняю – специально для тех, кто в детстве был похищен разумными попугаями или вырос подкидышем в детском саду (я знаю, вас таких много): гречневая каша состоит из отдельных зерен. И ее запивают молоком. А молоко – это вовсе не белая теплая мерзость с пластиковой пленкой, налипающей на зубы. Молоко – это вкусно, особенно из холодильника. И особенно под гречку. Если вы узнали об этом от меня, значит, я живу не напрасно.
Я не говорил, что мы с собой не только генератор, но и бензина запасец везли? Слава богу, не внутри «салона» (тогда бы точно все умерли), а в канистрах на наружных подвесках – однако, знаете, когда утром дед переливал желтоватую жидкость из канистры в бак и я увидел, как над струйкой клубится как бы марево… мне задним числом стало дурно. У меня почти всегда так, если какая-то гадость случается, то отрабатываю я ее на следующий день.
Потом дурнота прошла.
Лодка у деда была длинная и узкая, из досок, хорошо просмоленных снаружи и густо крашенных суриком внутри; мотор стоял посередине и работал, надо отдать ему должное, почти бесшумно. Внутри лодка была сухая, и за всю дорогу туда я не заметил, чтобы просочилась хоть капля воды. Я сначала беспокоился за гитару, не промокла бы, но тревоги оказались тщетными. Дед сидел на корме, на румпеле руля, а мы разместились на узких банках так: я на самом носу, спиной вперед, Хайям перед мотором, а Вика с Валей – за мотором, втиснувшись на одну банку, – так же, как и я, лицом назад: услаждать дедов взор и слух.
Хайям прихватил шахматы – старенькие, на магнитах. Я с ним не очень люблю играть: он начинает стремительно и смело, но к середине партии вдруг скисает, перестает видеть позицию и делает грубые ошибки. Динамическая рассеянность. Я же игрок посредственный, но внимательный и методичный и ошибок не прощаю. А он расстраивается. Он так все хорошо задумал. То есть, понимаете, это не я у него выигрываю, а он мне проигрывает. И мне это как-то без радости, и ему, можно сказать, в горе. Но когда я ему это объясняю, он начинает пылить, самоуничижаться и кричать, что ему и нужен такой партнер, который видит его ошибки и указывает на них, и так далее. Если бы он хоть понемножку отучался их делать… Мы с ним второй год играем – и мне кажется, он играет все хуже и хуже. Не исключено, что так оно и есть.
– Будешь разговаривать с ведьмой, – сказал я, – попроси чего-нибудь от рассеянности. Травки какой-нибудь. Или грибочков.
– Расставляй, – сопя раздутыми короткими ноздрями, велел он. – Сегодня я чувствую прилив сил!
Он действительно сыграл первую лучше, чем обычно, но я поставил ему мат слоном и конем против двух ладей и лишней – да еще проходной – пешки.
По ту сторону мотора разливался хохот: дед пел частушки. Карельские, в отличие от русских, трудно назвать неприличными – они намекают, а не называют. Но иногда намекают очень даже славно.
Где-то на полпути мы пристали к небольшому островку – размять ноги и оросить кустики. Потом поплыли дальше. Небо, до сих пор безоблачное, вдруг выбросило стрелку облака, похожего на след реактивного самолета…
(Вот здесь я точно наговорил на диктофон несколько слов – запись есть, прослушал много раз, по порядку номеров идет она именно здесь по очередности, но как я наговаривал, а главное – с чем было связано это мое словоговорение, почему я ни разу не нажал на спуск фотоаппарата – это ж у меня рефлекс уже выработался на интересные картинки, даже с упреждением небольшим справляюсь, – куда при этом делся Хайям с шахматами, я никак не могу ни вспомнить, ни вычислить. Если бы он рядом сидел, обязательно свои пять копеек повтыкал. Но нет – молчит, а дедовы частушки смутно фоном угадываются. Первая такая запись.)
– …ага. Тридцать первое мая, девять часов сорок минут. Плывем по озеру. Штиль. Остров назывался Косой. У Вали коса, у Марины модные косички, все остальные девушки отряда носят практичные стрижки. В центре острова каменный фундамент какой-то постройки – то ли церкви, то ли маяка. Хотя кому тут нужен маяк? Рядом – утонувшая по самую крышу избушка, сруб, хотя, может быть, это остатки землянки или какого-нибудь блиндажа. Дед говорит, что при нем тут никто не жил. Разбираться не стал, если повезет, то потом когда-нибудь… четыре… пять… не сходит с языка… нет, не могу разобрать… в общем, что-то о младенце, похороненном заживо… достаточно архетипично, особенно в тоталитарных культурах. Красный кирпич здесь привозной, из местных глин получается только желтый и серый – а значит…
(Вот это что? Это нас накрыло чем-то? Какая-нибудь летающая медуза, которую днем не рассмотреть? Или что? Тридцать первое мая придумал какое-то…)
Зато я вспомнил, как Рудольфыч, пока мы сидели и курили, рассказал, что в семьдесят седьмом, когда случился на весь мир известный «петрозаводский феномен», он служил во внутренних войсках как раз в этих местах – в Кандалакше. И как их тогда неделями гоняли на прочесывание тайги в поисках пропавших людей. Люди десятками теряли память и куда-то шли, как лемминги, и некоторые, уже найденные, успокоенные и обколотые разнообразными полезными препаратами, потом сбежали из дома или больницы и все-таки смогли исчезнуть. По слухам, пострадало более полутысячи человек, из них почти двести пропали без следа. Нашли только два трупа: девушка утонула, а пожилого мужчину задрали волки. В сентябре, да. С волками, говорят, тоже происходили какие-то чудеса…