Ясно, что и я от рождения был рабом, а потому и говорю в основном о рабах. Но если вы прочтете любую историческую хронику – Этры или другого города-государства, – то там все будет только о правителях, сенаторах, генералах, славных воинах, богатых купцах и так далее; там будут описаны только деяния тех людей, которые вольны были совершать или не совершать эти деяния. О рабах там вы не найдете ни слова. Основное качество и добродетель раба – его незаметность, даже почти невидимость. Людям бесправным, лишенным власти, приходится быть незаметными; они порой даже самих себя толком не видят. Эту важную вещь Сэлло, например, давно уже поняла, а я еще только учился этому.
В Аркаманте мы, домашние рабы, ели на кухне; там всегда можно было найти вкусную кашу из пшеничных зерен, свежий хлеб, сыр, оливки, свежие или сушеные фрукты, молоко, а по вечерам еще и горячий суп. Впрочем, зимой горячего супу можно было похлебать и утром. Одевали и обували нас вполне прилично, постели были всегда чистые и теплые. Аркамант славился своим богатством и щедростью. Наша Мать с презрением отзывалась о тех хозяевах, которые отправляют своих рабов на улицу босиком, голодными, со следами побоев. В Аркаманте старых рабов, которые уже не могли приносить пользу своим трудом, продолжали содержать в холе и тепле, кормили и одевали до самой смерти; а к старой Гамми, которую мы с сестрой очень любили и которая была нянькой еще самого Алтана-ди, все относились с особой теплотой. Мы хвастались перед рабами из других Домов, что суп для нас варят с мясом, а одеяла у нас шерстяные. Мы презрительно смотрели на те безвкусные и претенциозные «ливреи», которые вынуждены были носить рабы чужих Домов. Нам гораздо больше по душе были традиционные, «как у наших предков», прочные, добротные одежды. Как, впрочем, и все в Аркаманте.
Взрослые рабы-мужчины спали в большом отдельном строении на заднем дворе, Хижине; женщины и дети ночевали в просторной спальне рядом с кухней. Младенцы, как принадлежавшие Семье, так и из числа домашних рабов, вместе с няньками и кормилицами размещались в детской неподалеку от покоев самой Семьи. «Подарочные» девушки проживали и развлекали гостей или своих постоянных любовников в «шелковых комнатах», красиво убранных помещениях в дальнем западном крыле, отделенном внутренним двориком.
Женщины сами могли решить, когда мальчику следует переехать из общей женской спальни в мужскую Хижину. Например, несколько месяцев назад они отправили туда Хоуби – главным образом для того, чтобы просто от него избавиться: он постоянно всем грубил и жестоко издевался над младшими детьми. Сперва, по-моему, более взрослые юноши, жившие в Хижине, встретили его в штыки, но он тем не менее страшно гордился этим переселением, считал его существенным признаком собственной мужественности и презирал нас, младших, за то, что мы спим «в норе вместе со всем выводком».
Тиб тоже только и мечтал о том, чтобы его отправили на ту сторону двора, а мне так жилось очень хорошо: у нас с Сэл был собственный крошечный закуток, собственный запирающийся сундучок и собственная просторная лежанка; да и Гамми по-матерински опекала нас. А когда она умерла, нас не разлучили и позволили заботиться друг о друге. Тут надо пояснить: поскольку у рабов как бы нет ни родителей, ни детей, то любая женщина имеет право дать выход своим материнским чувствам и заботиться о каком-то ребенке или о нескольких детях; во всяком случае, ни один ребенок не ложится спать, испытывая горечь одиночества. А у некоторых детей бывает даже несколько «приемных матерей». Всех женщин дети называют «тетя» или «тетушка». Наши «тетушки» частенько говорили, что мне приемная мать и вовсе не нужна, потому что у меня такая замечательная сестра. И я был совершенно с этим согласен.
Когда Хоуби убрали из нашей общей спальни, моей сестре больше не нужно было защищать меня от его преследований, однако за пределами спальни все стало гораздо хуже. Обязанность подметальщика вынуждала нас с Сэлло ходить по всему огромному дому, и Хоуби подстерегал меня в таких уголках двора и в таких коридорах, где люди бывали довольно редко. Он хватал меня за шиворот, приподнимал и начинал трясти и мотать из стороны в сторону, как собака трясет пойманную крысу, желая сломать ей шею. При этом он все время гнусно ухмылялся, заглядывая мне в лицо, а потом с силой швырял меня на пол, пинал ногой и удалялся. Это было ужасно – вот так, беспомощно, болтаться в его руках! Я брыкался, я вырывался изо всех сил, но был гораздо меньше и слабее его, да и руки у меня были коротковаты, я даже дотянуться до него не мог, а если мне все же удавалось пнуть его ногой, то он, похоже, этих жалких пинков даже не замечал. Звать на помощь я не осмеливался: если ссора между рабами тревожила покой членов Семьи, то этих рабов непременно сурово наказывали. По-моему, моя беспомощность только распаляла жестокость Хоуби, ибо он вел себя все хуже и хуже. Он был хитер и никогда не тряс и не пинал меня в присутствии других людей, но стал все чаще устраивать свои гнусные засады, исподтишка ставил мне подножки, выбивал у меня из рук тарелки с едой и т. д. Но хуже всего то, что он не упускал случая оболгать меня, обвиняя в воровстве и ябедничестве.
Впрочем, женщины у нас в спальне почти не обращали внимания на россказни Хоуби, а вот старшие ребята, жившие в Хижине, к нему, увы, прислушивались и в итоге стали относиться ко мне как к жалкому маленькому шпиону и хозяйскому любимчику. Я этих юнцов видел редко, ибо они были заняты работой и почти не попадались мне на глаза. Зато с Тормом я каждый день встречался в школе. С того дня, когда состоялась наша битва на «земляном валу», то есть в заросшей травой канаве, Торм совершенно перестал обращать внимание на нас с Тибом и своим единственным дружком сделал Хоуби, а тот с некоторых пор стал обзывать меня «вонючкой», и Торм вскоре последовал его примеру.
Эверра не мог напрямую сделать Торму замечание или тем более устроить ему выговор. Торм был сыном Семьи, а Эверра – рабом. Уважения заслуживала лишь та роль, которую Эверра играл, но не он сам. Он имел право исправлять ошибки, которые Торм делал при чтении, или, скажем, в чертежах, или исполняя какую-нибудь мелодию, но делать ему замечания по поводу поведения он не мог; он мог, например, сказать: «Тебе придется переделать это упражнение», но остановить его окриком: «Немедленно прекрати это!» – не мог. Впрочем, те болезненные приступы бессмысленной ярости, случавшиеся с Тормом в детстве, давали Эверре кое-какие дополнительные возможности; он и теперь порой пользовался этими возможностями, чтобы держать Торма в руках. Когда тот начинал орать и драться, Эверра просто хватал его в охапку и выносил из класса, а потом запирал в кладовке в дальнем конце коридора, пригрозив, что если он сам попытается выбраться оттуда, то его родителям будет сообщено, как отвратительно он вел себя на уроке. И Торм, посидев какое-то время в одиночестве, обычно приходил в себя и терпеливо ждал, когда Эверра его выпустит. Мне кажется, он и сам бывал рад, что его заперли, потому что, даже став старше и гораздо сильнее, когда Эверра уже и не смог бы, наверное, с ним справиться, он чуть ли не бегом бросался по коридору, стоило нашему учителю сказать: «В кладовую, Торм-ди!», и охотно позволял Эверре запереть за собой дверь. Теперь, правда, у него уже почти год не было настоящих припадков, но один или два раза, когда он снова начинал выходить из себя, Эверра тихо говорил ему: «В кладовую, пожалуйста», и он послушно направлялся туда.