Мое персональное «и всё» означало, что пришло время поступать в орден Дырявой Чаши. Я всегда знал, что однажды это случится, усвоил сей факт чуть ли не раньше, чем выучил собственное имя. Когда человек вырастает, ему начинают сниться сны про любовь, становится очень трудно летать, меняются голос и походка, а потом ему стригут волосы и делают орденским послушником, так уж все устроено в природе, хотеть или не хотеть этих перемен бессмысленно, все равно они наступят. Уж на что отец меня баловал, но в этом вопросе он не оставил мне не то что выбора, но даже шанса задуматься о теоретической возможности такового. С ним в свое время поступили так же, и, думаю, ему просто в голову не приходило, что человек должен повиноваться скорее призванию, чем семейной традиции. Ну и мне, соответственно, никто этого не объяснил. Поэтому, когда в один прекрасный день отец велел мне готовиться к отъезду, я лишь поинтересовался, могу ли забрать с собой нужные книги. Выяснив, что это бессмысленно, поскольку орденская библиотека превосходит нашу домашнюю и все члены ордена, независимо от возраста и званий, могут читать столько книг, сколько захотят, я решил, что мне выпала завидная участь, приободрился и отправился собираться.
Отец, разумеется, рассчитывал, что я произведу изрядное впечатление на орденское начальство, но эффект превзошел его самые смелые ожидания. Я был сущим дикарем и выглядел, надо думать, соответственно: долговязый, тощий, взъерошенный мальчишка, да еще и с ручной лисой на невидимом поводке. При этом моя обширная, хоть и бессистемная начитанность сразу бросалась в глаза собеседникам, а скверные манеры избалованного ребенка пришлись как нельзя более ко двору: храбрость, нахальство и высокомерие ценились в те времена превыше иных доблестей. С Великим Магистром ордена Дырявой Чаши я поначалу говорил как с дворецким, которому не сегодня-завтра прикажут убираться вон; несколько лет спустя отец рассказал мне, что старик был совершенно очарован, хоть и не преминул тут же поставить меня на место. Помню, мне совершенно не понравилось, когда Великий Магистр превратил меня в дырявый половик — совсем ненадолго, и больно мне не было, но худшего унижения я не испытывал никогда в жизни. Когда он вернул мне первоначальный облик, я ничего не стал предпринимать, даже рассердиться по-настоящему не сумел, просто стоял в центре приемного зала с разинутым ртом, как распоследний болван, — столь велика оказалась моя растерянность.
Заслуженная взбучка была, впрочем, изрядно приправлена похвалами, в этом деле старик мог считаться великим мастером. Мне было чрезвычайно приятно услышать, что моим познаниям могут позавидовать многие младшие магистры, дескать, даже неразумно определять столь способного и умелого юношу в послушники, но ничего не поделаешь, порядок есть порядок; впрочем, не беда, это ненадолго, небось и пяти дюжин лет не пройдет, как все уладится ко всеобщему удовольствию.
Дело кончилось тем, что я простил Великого Магистра. Ну, скажем так, почти простил, то есть решил про себя, что, если он когда-нибудь окажется в моей власти, я не стану его убивать, а только немного попугаю.
Кстати, вот еще любопытный момент. Поскольку речь и манеры выгодно отличали старика от нашего дворецкого, а его могущество произвело на меня просто-таки удручающее впечатление, я начал подозревать, что, возможно, мы с отцом не так уж одиноки в своем безграничном совершенстве. Это было радостное и одновременно неприятное открытие, схожие чувства может испытать бедняк, нашедший чужой кошелек, — вмиг разбогател, но при этом обнаружил, что чьи-то карманные расходы втрое превосходят сумму, которую ему удалось скопить за всю долгую жизнь.
Но высокомерия у меня, конечно, не поубавилось. Скорее наоборот. Иначе я уже не умел.
С первого же дня я почувствовал себя в орденской резиденции как рыба в воде. Здесь оказалось куда интересней, чем дома. И порядки, и атмосфера, и окружение пришлись мне по нраву. Учиться я всегда любил, а укрощать мой нрав никто не собирался. Хвала магистрам, в ордене Дырявой Чаши от послушников не требовали ни покорности, ни суровой дисциплины. Напротив, чрезвычайно ценились независимость суждений, своеволие и отчаянность — при условии, что за этим стояли личная сила и эрудиция; слабым и неспособным к наукам у нас приходилось нелегко, обычно они покидали орден уже после первой дюжины лет обучения.
Спорить со старшими, высказывать свое бесценное мнение по всякому поводу и поступать по велению собственного сердца нам вовсе не возбранялось; другое дело, что орденское начальство не считало своим долгом ограждать нас от острых языков и колдовских трюков наших наставников. Нарвался — получай, смог достойно ответить — молодец, не смог — ну и виси под потолком пузом кверху, пока о тебе не вспомнят и не соизволят снять под дружный хохот свидетелей. Жаловаться — хоть на сверстников, хоть на учителей — было дозволено, но бесполезно. Любой старший магистр был готов с сочувствием выслушать жертву и предложить: «Ну так ответь тем же, в чем проблема? Ах не умеешь? Учись», и весь разговор. Впрочем, я выслушал такую отповедь лишь однажды и сделал надлежащие выводы. А вот на меня жаловались довольно часто, и это являлось предметом моей особой гордости.
Что касается отца, он был совершенно счастлив: я полностью оправдал его надежды. По его словам, женщины ордена шептались, будто Великий Магистр намерен со временем приблизить меня и воспитать как будущего преемника. Скорее всего, это были досужие сплетни или вовсе отцовские выдумки, но я ощущал себя величайшим колдуном всех времен и ходил по коридорам резиденции, не касаясь земли, совсем как в раннем детстве. Жизнь преисполнилась смысла. Я учился интересным и нужным вещам, блистал способностями, коллекционировал одобрительные замечания наставников и завистливые взгляды сверстников, чьим обществом надменно пренебрегал, предпочитая проводить время с отцовскими товарищами, младшими магистрами, которые охотно допускали меня в свой круг, — чего ж еще?
Если уж я взялся рассказывать о некоторых обычаях ордена Дырявой Чаши, следует осветить один, на мой взгляд, чрезвычайно важный аспект нашего обучения. Всякий послушник начинал новую жизнь с хорошей, большой порции питья из дырявой чашки своего наставника. Эффект, думаю, более-менее вам понятен: на какое-то время, обычно пропорциональное количеству выпитого, крепости напитка и некоторым другим факторам, личная сила многократно возрастает, это сопровождается весьма приятными физическими и психическими ощущениями, которые присутствующий здесь сэр Макс обычно называет словом «эйфория». Собственную чашку можно было получить только вместе со званием младшего магистра, никак не раньше, но ощутить вкус силы нам давали регулярно. Успешных учеников поощряли чаще, чем прочих, но время от времени возможность испить из дырявой чаши выпадала каждому, это было неотъемлемой частью обучения. Новичок должен был почувствовать, как возрастает его могущество, сколь простыми и доступными становятся немыслимые прежде вещи. При этом нам то и дело напоминали, что в будущем каждый обзаведется собственной посудиной и сможет пить сколько пожелает, хоть по дюжине раз на дню. Такие перспективы, разумеется, понуждали нас к усердной учебе и привязывали к ордену много крепче, чем торжественные клятвы и тайные обеты. Ради того, чтобы приблизить момент, когда у меня появится чашка, лично я был готов на все — хоть земную твердь зубами насквозь прогрызть, хоть родного отца голыми руками придушить. Хвала магистрам, этого от меня никто не требовал.