Музыка, склеивающая Завесу, разрывалась, лопалась, распадалась на эластичные лоскуты. Трещина увеличивалась, с той стороны ползла клубящаяся смрадная мгла, огромные, лохматые тучи, туман, насыщенный тяжестью, как плевок сырости, мешающейся с кислотным городским смогом. На крыши, на асфальт, на оконные стекла, на автомобили падали первые редкие капли.
Падали капли желтые, шипящие при соприкосновении с металлом, протискивающиеся в щели и трещины, где палили изоляцию кабеля и грызли медь проводов.
Падали капли бурые, большие и вязкие, и там, где они падали, блекла трава, листья сворачивались в трубочки, чернели стебли и ветки.
Падали капли чернильно-черные, и там, где они падали, испарялся и плавился бетон, раскалялся кирпич, а штукатурка оплывала по стенам, как слезы.
И падали капли прозрачные, которые вовсе не были каплями.
У Ренаты Водо была безобидная причуда, чудаковатый обычай — неизменно, укладываясь в постель, она проверяла, опущена ли крышка унитаза и заперта ли дверь в ванную. Унитаз, открытый в таинственный и враждебный лабиринт каналов и труб, был угрозой — он не мог оставаться открытым, незащищенным — ведь «нечто» могло из него выйти и застигнуть спящую Ренату врасплох.
В тот вечер Рената, как обычно, опустила крышку. Проснувшись от беспокойства, обливаясь холодным потом, трепеща в полусне, как рыба на леске, она попыталась вспомнить, закрыла ли дверь. Дверь в ванную.
Закрыла, подумала она, засыпая. Конечно же, закрыла.
Она ошиблась. Впрочем, это не имело никакого значения.
Крышка унитаза медленно поднялась.
Барбара Мазанек панически боялась любых насекомых и червяков, но истинный, вызывающий прилив адреналина страх и пробирающее все тело дрожью отвращение пробуждали в ней уховертки — плоско-округлые, юркие, бронзовые страшилища, вооруженные похожими на щипцы клешнями на конце брюшка. Барбара глубоко верила, что эта быстро бегающая, пролезающая в каждую щель гнусность только и ждет случая, чтобы вползти ей в ухо и изнутри выжрать весь мозг. Проводя каникулы в палатке, она каждую ночь старательно засовывала в уши затычки из ваты.
В ту ночь, проснувшись от беспокойства, она невольно прижала левое ухо к подушке, а правое прикрыла плечом.
Это не имело никакого значения.
Сквозь неплотно прикрытые двери балкона грязной маслянистой волной начали просачиваться и растекаться по комнате миллиарды юрких насекомых. Глазки их светились красным, а клешни на кончиках брюшек были остры, как бритвы.
— Конец, — сказал Керстен. Деббе молчала, сидя неподвижно, с широко раскрытыми глазами, легонько подергивая черным кончиком хвоста.
— Конец, — повторил пес. — Итка, мы не можем ничего сделать. Ничего. Слышите? Пасибурдук, перестань, это не имеет смысла.
Хомяк перестал играть, застыл, поднял кверху черные слепые пуговки. Такой уж он и есть, подумал Керстен, не изменишь. Все ему приходится повторять два раза. Что ж, это всего лишь хомяк.
Деббе молчала. Керстен лег, опустил морду на лапы.
— Не удалось, и нечего дальше пытаться, — сказал он. — Завеса лопнула окончательно, и на этот раз нам ее не залатать. Они прошли. Те. Оттуда. Понятно, Завеса вскорости срастется сама, но я не должен вам говорить…
— Не должен. — Итка оскалил зубы. — Не должен, Керстен.
— Кой-какие шансы еще у этого города есть. Пока Бородавчатый не перешел на эту сторону, у города есть еще шансы.
— А другие города? — отозвался неожиданно Пасибурдук. Керстен не ответил.
— А мы? — спросил крыс. — Остаемся?
— Зачем?
Итка сел, опустив заостренную мордочку.
— Итак… Согласно плану?
— Ты видишь другие решения?
Издалека, со стороны селения, донесся до них звук. Волна звука. Керстен ощетинился, а Пасибурдук съежился в рыжий шарик.
— Ты прав, Керстен, — сказал Итка. — Это конец. Уходим в Бремен. Там ждут другие.
Крыс обратился в сторону Деббе, по-прежнему сидящей недвижимо, как пушистая полосатая статуэтка.
— Деббе… Что с тобой? Не слышишь? Конец!
— Оставь ее, Итка, — заворчал Керстен.
— У тебя такой вид, — шикнул крыс на кошку, — будто тебе их жаль. Что, Деббе? Жаль их?
— Что ты можешь знать, Итка, — мяукнула тихо, неприязненно кошка. — Жаль? Может, и так, жаль мне их. Жаль мне прикосновения их рук. Жаль мне шелеста их дыхания, когда спят. Жаль мне тепла их колен. Жаль мне нашей музыки, которая едва лишь познана, а уже утрачена. Ибо эта музыка никому не нужна, и никогда никого уже мы ею не спасем. Потому что каждую минуту, каждую секунду в тысячах мест этой планеты разносится вееал, и будет он разноситься все чаще. До самого конца. Вас тоже мне жаль. Тебя, Итка, и Керстена, и Пасибурдука. Жаль мне вас, проигравших, вынужденных бежать. И себя тоже мне жаль, ибо ведь все равно пойду я с вами, пойду как одна из вас. Хотя это не имеет никакого смысла.
— Ты ошибаешься, Деббе, — спокойно проговорил Керстен. — Мы не бежим. На этот раз нам не повезло. Но в Бремене… в Бремене ждут другие. С незапамятных времен Музыканты уходят в Бремен. А когда будет нас больше, сильнее будет и наша музыка, и когда-нибудь мы замкнем Завесу окончательно и навсегда, сделаем из нее непроходимую стену. Потому ты и ошибаешься, полагая, что наша музыка не нужна. И что ты ее потеряла. Это неправда. И ты это знаешь.
— Чувства берут в тебе верх над разумом, Деббе, — добавил Итка. — Что с того, что этот город малость обезлюдеет? В конце концов, они этот заслужили. А ты… думаешь о спасении единиц. Отдельных людей, тех, которых любишь? Это нерационально. Думай о биологическом виде. Единицы не имеют значения.
Кошка внезапно встала, потянулась, смерила крыса зеленым злым взглядом, в котором через секунду заиграла и заблестела кровная ненависть биологического вида. Итка даже не дрогнул. Он смотрел, как она отходит в сторону, между чертополохом и балдахинами трав, надменная, гордая и непобедимая. До конца.
— Сентиментальная идиотка, — буркнул он, когда был уверен, что кошка его уже не услышит.
— Оставь ее, — проворчал Керстен. — Ты не можешь ее понять.
— Могу, — оскалил зубы крыс. — Только не хочу. Объяснять почему тоже не хочу. Гораздо важнее, что она с нами. Она хороший Музыкант. Керстен, может, нам лучше наконец тоже пойти?
— Пойти? — усмехнулся пес. — Зачем нам идти, если можем поехать?
Дитер Випфер протер глаза тыльной стороной ладони, силясь унять дрожь, тошноту и головокружение. Вытер вспотевшие руки о штаны, ухватился за руль, тронулся с места, когда загорелся зеленый свет. Он не знал, где он. Совершенно очевидно, это не была дорога на Щвецко, где он должен был находиться.