Те запереглядывались.
Нерегиль снова поднял уголок рта в улыбке:
- Ах да. Я совсем забыл. Он умер на рассвете, упав лицом в поилку для скота перед своим домом. Даже до молитвы не дошел, какая жалость...
Шамс ибн Мухаммад и Хилаль ибн Ибрахим принялись пятиться, но Тарик наклонил к плечу голову и улыбнулся широко, с видимым удовольствием:
- Куда же вы, почтеннейшие? Вы еще не рассчитались с богиней за то, что сделали!
- Мы не верим ни в какую Манат! - заорал имам.
- Ничего страшного, - окаменел лицом нерегиль. - Она в вас тоже больше не верит.
И, уже не сдерживая ярости, рявкнул:
- Шарийа? Шарийа?! Когда Катталат аш-Шуджан удерживали в чужом доме, а потом убивали - это тоже было по шарийа? Вы знали и молчали - почему?! Где же был ваш закон, когда совершалось тайное убийство, про которое знали в Таифе все от мала до велика?!
Мулла вскинул руку:
- Не смей обвинять нас, о неверный! Приведи четырех свидетелей - и поговорим! А так - отцепись, пес, ты ничего не докажешь!
Тарик наклонил голову, как атакующая змея, и прошипел:
- Нет, не докажу. Но я тоже неплохо знаю ваши законы, о Шамс. Согласно установлениям шарийа, запрещается уничтожать храмы другой веры, разбирать их и обращать в масджид.
- Да как ты...
Тарик резко ткнул пальцем в камень-жертвенник:
- Вот это вы незаконно забрали из каабы и перенесли в масджид. И так - нарушили закон! Шарийа, говорите? Я научу вас почитать шарийа, который вы подзабыли!
И, оскалившись, выкрикнул:
- Взять их! Каждому по двести палок!..
Баб-аз-Захаб, месяц спустя
Редкое в последнее время солнышко решило почтить эмира верующих: оно тускло посверкивало на позолоченных деревянных панелях стены. Резьба и золотое напыление слепили глаза простых верующих, входивших в зал Мехвар, удивляли и поражали разум тех, кто пришел в мазалима просить справедливости халифа.
Аль-Мамун сидел на низеньком тахте черного дерева у Золотой стены, на двойной подушке-даст. Балдахин он велел убрать, и изо всех инсигний халифской власти приказал оставить лишь меч Али, Зульфикар.
По странному для него обычаю оружие лежало рукоятью наружу между двумя парчовыми сидушками. Некогда узорная, а теперь стершаяся до черноты рукоять и побитые ножны перегораживали даст ровно пополам. Халифу в присутствии Зульфикара приходилось моститься на краю сиденья, словно меч отгораживал его от незримого соседа по тронному тахту.
Впрочем, иногда думалось аль-Мамуну, присутствие этого кого-то было совсем не призрачным: сон его часто тревожили бестелесные шаги тех, кто когда-то жил и умер в ас-Сурайа, так что на подушку вполне мог присаживаться кто-то из давно ушедших.
А может, и не так давно.
Они с братом никогда не были особо близки, но что-то, возможно, общая кровь, кровь отца, давала о себе знать странными предчувствиями. Предчувствиями, легкими шепотками на окоеме зрения - словно кто-то дунул в ушко и негромко хихикнул. Пробежали в коридоре маленькие ножки, прошлепали влажно, словно только что малыш поплескался в пруду под смех невольниц. В том самом широком мелком пруду во Дворике госпожи, где...
Такие мысли аль-Мамун от себя гнал. Усилием воли, не вином. И не настойками, что подпихивали лекари - лекарям больше не верилось.
Садун, верный слуга матери, покончил с собой. Тело старого харранского мага он велел выволочь на позор, а потом сжечь. Ученые говорили, что в таком случае душа не может возвратиться и уничтожается вместе с развеянной в прах оболочкой. Бормочущим над страницами бородатым умникам в талейсанах он верил еще меньше.
Гораздо больше их мудрствований его почему-то убеждали древнейшие суеверия бедуинов: те, сжегши тела, уже не выплачивали цену крови родичам убитых, - у истаявших в огне скелетов не было родства. За сожженных не мстили - ибо племена что-то знали о той, оборотной, полуночной стороне жизни, в которую змейками уползал дым последнего костра. Стать падалью, жженой плотью после смерти кочевники боялись более всего - и сторожко обходили капканы, которые нечистый расставляет человеческой душе, пытаясь втянуть ее пепел в ноздри. Тела убитых сжигали за изнасилование. За измену роду. И за осквернение святынь.
Отдавая приказ о посмертной судьбе Садуна ибн Айяша, аль-Мамун помнил об этих древних установлениях. Еще он надеялся, что харранцы помнили их куда лучше, чем ашшариты, и наверняка усвоили преподанный урок. Костер разложили, несмотря на протесты жителей, у ворот квартала аль-Шаркия, в котором жил ибн Айяш. Ропщущую толпу пришлось разгонять палками, но до открытого бунта не дошло. Звездопоклонники держались друг друга, но не настолько, чтобы отправиться на тот свет ради земляка-самоубийцы.
Так что угрозливый шепот и воздетые кулаки соотечественников ибн Айяша бесцельно вознеслись в хмурое пасмурное небо - вместе с густым, воняющим мертвечиной дымом позорного костра. Голову по обычаю подвесили на продетом в уши ремне над воротами квартала. Аль-Мамуну сказали, что уже через месяц она разложилась до черной гнили. Клочья бороды влажный, пахнущий нечистотами ветер таскал по ближайшим переулкам. Там за ними гонялись дети и собаки.
А ему, аль-Мамуну, оставалось лишь прислушиваться к шорохам. И вздрагивать, словно кто-то коснулся не руки, нет - рукава. Вздохнул за спиной. Посмеялся в соседней комнате. Абдаллах часто слышал детский смех и баюкающий голос молодой матери.
Лекари твердили, что печать Али изгоняет всякую гулу и ифрита, всякую неупокоенную душу. Тем, кто остался между небом и землей, дорога лишь в пустоши и неудобия, в обрушенные стены развалин, колышущийся травой покой кладбищ и бесцельную толкотню базаров - нашептывать, толкать под руку правоверных, искать недавно пролитой крови животных, роиться у мясных лавок и столиков менял, где боль, крик и злоба замешаны всего гуще.
Но он, аль-Мамун, все равно вздрагивал. И оглядывался, чтобы поймать краем глаза - промельк синего, расшитого драконами шелка. Колыхание цветов в высокой прическе. Скользнувший по полу прозрачный рукав. Переваливающуюся походку - дын-дын-дын, ножки врастопырку - годовалого карапуза.
Мазар строился быстро. Широкая - на двоих - резная плита быстро скрывалась за растущими стенами, над которыми вот-вот должны были навести купол.
Сначала он, аль-Мамун, перейдет через Маджарский хребет. Затем возьмет карматскую столицу.
А потом - потом его ждет старая, помнящая языческие времена Медина. А из караванного города в горной долине он направит своего верблюда прямиком в Ятриб. В Долину Муарраф. К Черному камню Али. И вымолит там прощение. Для себя и для матери.