И все же его тянуло встать, перебрести мелкую речку, выйти на тот берег, прижаться волчьей головой к боку Милавы, почувствовать ее ласкающую руку у себя на загривке. Огнеяр был уверен, что она не испугается, что она узнает его и в волчьем обличье. Но нет. Может быть, он погибнет, и ей придется забыть его. Пусть забывает сейчас.
Огнеяр лежал неподвижно, только волчьи уши настороженно подрагивали. И человеческая тоска томила его сердце. Ему вдруг показалось, что он видит Милаву в последний раз. Не разбираясь, откуда эти мысли, и не пытаясь их прогнать, Огнеяр просто смотрел на девушку, стараясь навек сохранить в памяти каждую черточку ее облика. Боги дали им любовь как награду и проклятие, их счастье затерялось где-то далеко, так что разве сам Солнечный Хорт[101] добежит туда. «Как зимою земля ждет весны, так я жду тебя, — вспомнилось Огнеяру старинное заклятие, песня самой Лады. — Пока бежит вода в Светлом Истире, пока шумит ветер в ветвях деревьев, я жду и ищу тебя. И как ветер не найдет покоя под небом, так я не найду счастья без тебя. Мы назначены друг другу судьбой и богами: ты узнала во мне человека, и мы будем вместе, если не здесь, то в Надвечном Мире мы встретимся. И там я узнаю тебя, а ты узнаешь меня». Огнеяр и не заметил, как кончилась песня, как слова потекли не из памяти, а прямо из сердца. Разве такие слова знает сердце зверя?
Но не только маленькая лесная речка — грань Надвечного Мира пролегла между ними, и даже неукротимый оборотень, Огненный Волк, не мог преодолеть ее.
Милава вдруг подняла голову, словно что-то потревожило ее слух, огляделась, посмотрела в заросли. Огнеяр вздрогнул — он знал, что она не может его видеть, но ее взгляд был устремлен прямо на него, он мог заглянуть ей в глаза. Словно молния пронзила Огнеяра, волчья шкура сама собой сползала прочь, все его существо рвалось к ней.
Но Милава, так ничего и не увидев, опустила глаза и снова провела гребнем по волосам. Она сама не понимала, что с ней, почему на этой неприметной полянке память об Огнеяре особенно обострилась и наполнила ее тоской, какой она не знала за всю эту долгую зиму. Слезы наворачивались на ее глазах от нестерпимого желания увидеть его и от безнадежности этого желания. И тут же она верила, что они будут когда-нибудь вместе, — эта вера нужна была ей, чтобы жить. «Как зимою земля ждет весны, я жду тебя. И как ветер не найдет покоя под небом, так я не найду счастья без тебя…»
На заре Ярилина дня[102] алое сияние широко разливалось по небу, обещая хороший день. Но в ельнике и сейчас было сумрачно и неуютно. Зеленые раскидистые лапы застили свет, рыжая хвоя проминалась под ногами, пробирал сыроватый холодок, давая знать о близком болоте. Тропинка между елями была едва заметна, чужой и не найдет.
Выставив вперед локоть, Лобан старался защитить лицо от хлестких ударов еловых лап, и скоро весь рукав почти до плеча намок, хоть выжимай. По всему телу от него рассыпалась зябкая дрожь, едва утихшие боли в спине с каждым неловким шагом заново напоминали о себе. То и дело ветки цепляли за рубаху, норовили сбросить с головы шапку — еще покланяешься Лесному Деду!
Выйдя на поляну, Лобан остановился ненадолго, перевел дух. Когда-то он сам, еще подростком, помогал строить эту избушку для ведуньи, но сейчас с трудом верилось, что она сотворена человеческими руками, а не выросла здесь сама собой, как гриб. Ее низкие стены были темны, как еловая кора, тяжелая дерновая крыша поросла мхом, крошечное окошко — в толщину одного бревнышка — смотрело на поляну, как черный глаз того света. До лесной нежити здесь было ближе, чем до живых людей, и живые не ходили сюда без большой надобности. А нужда крепче оглобли гонит.
С самого травеня[103], с того утра, когда звончевский воевода попросил Брезя к себе в кмети, Лобан с Вмалой не знали покоя. Едва хворь отпустила Лобана, как Брезь запросился в Звончев. Разными уловками и уговорами подождать его удерживали дома, но сколько же можно тянуть? Брезь перестал заводить разговоры о дружине, но Лобан знал своего сына. Как только он убедится, что отец может справиться со всей работой без него, он уйдет. А родичи вовсе не хотели его лишиться. Были и другие причины, заставившие Лобана тайком отправиться за помощью к ведунье, но все же он не сразу сумел заставить себя шагнуть к крыльцу.
Осенив лоб и плечи оберегающим знаком огня, Лобан направился к избушке. Рослого, здорового мужика с сединой в бороде пробирала мелкая противная дрожь, как несмышленого ребенка в темной пустой избе. Ведунья не любила гостей и встречала их неласково.
Тяжесть мешка с пирогами — последней чистой муки не пожалели! — и берестянки меда придавали Лобану немного уверенности: все-таки не пустой иду. Он шагнул к серому низкому крылечку и тут же отпрянул назад, едва сдержал возглас — со ступенек почти под ноги ему кинулась тускло-серой извилистой стрелой гадюка. Лобана прошиб холодный пот; гадина спряталась в папоротниках под стеной, а Лобан еще долго стоял, то глядя на качание широких зеленых листьев, то обшаривая взглядом крыльцо. Там стоял черепок с молоком, подернутым пленкой, с упавшими хвоинками. «Откуда молоко-то у нее? — мелькнуло в мыслях у Лобана. — Вроде не носили ей… Не от лосихи ли?»
Он еще раз оглядел крыльцо — других змей вроде бы не было.
— Заходи, коли пришел! — раздался из избушки сухой, неприветливый голос Еловы, и Лобан вздрогнул.
Одной рукой крепче прижав к груди поклажу, другой он снова осенился знаком огня, помянул Деда и толкнул влажную, разбухшую от вечной сырости дверь.
В избушке было темно, как в норе, и от темноты казалось очень тесно. Только окошко в стене светилось, как глаз в белый свет. Низко нагнув голову под притолокой, Лобан шагнул за порог, с опаской ступил вниз, на земляной пол; так и казалось, что сейчас под ногой заизвивается что-то живое. Запах сырости и еловой хвои в избушке был даже сильнее, чем на поляне, он словно сгустился и настоялся здесь, в вечной тьме, без солнечных лучей и ветра.
— Дверь прикрой, чай, не свадьбу ждем! — так же неласково приказал голос, и только по голосу Лобан разобрал, в какую сторону поклониться.
Ведунья сегодня была не в духе. Поспешно выполнив приказание, мужик поклонился раз, встряхнул своими приношеньями и поклонился снова, не зная, что с ними делать.
— На ларь поставь! — велел голос.
Глаза Лобана попривыкли к темноте, он разобрал громаду ларя возле самой двери. Он ткнул мешок и берестянку на крышку ларя, там что-то зашуршало, и Лобан поспешно отстранился. Ему, привыкшему к просторной и сухой родной избе, здесь было неловко, тесно и жутко, как в волчьей яме, даже хуже — в яме хоть небо видно.