— И поделом, не тронь чужого! — тихо, с притворным смущением и истинной гордостью сказала Медвянка. Она считала себя не просто дочерью городника Надежи и невестой десятника Явора, но и любимицей богини Лады, и оттого преступление Яруна и Боряты, посягавших на ее волю и честь, было еще чудовищнее.
— Ой, подите вы все отсюда, от греха подальше! — с сердитым видом отозвался Иоанн. Привычка к порядку и благочинию толкала его поскорее прекратить все эти бесчинства в доме Божием. Сейчас он уже не был расположен учить упрямых невежд праведной вере.
Но переживаниям и разговорам не предвиделось конца. Все говорили разом, Живуля плакала теперь уже от радости, Громча и Сполох обсуждали драку, Медвянка жаловалась на ушибы, а Радча был не прочь еще поспорить. Едва-едва Иоанн уговорил Добычу запереть тайный лаз, закрыл дверь алтаря и наконец-то выпроводил всех из церкви.
* * *
В Белгороде не забывали о князе и часто говорили о нем: скоро ли настигнет его посланная киевлянами весть о набеге, скоро ли он вернется назад, хватит ли у него рати одолеть многочисленную орду. Князь, повелитель и защитник, был главной надеждой, и перед лицом смертельной угрозы белгородцы думали о нем, как дети об отце, который непременно защитит их, лишь бы только ему узнать об их беде, только бы успеть!
Белгородцы долгие часы проводили на забороле, вглядываясь в северо-восточную сторону. Но вестей оттуда не было, и в Белгороде нарастало смятение. После ярости первых дней, когда люди остервенело пытались обвинить в беде то священника, то волхва и жаждали расправы, в Белгороде воцарилась тоска бессилия и покорное ожидание своей участи. День ото дня надежда на спасение меркла и впереди все яснее вырисовывались два пути: голодная смерть или тяжкий печенежский плен.
Сияна тоже часто думала о князе, расспрашивала отца, далеко ли войску идти до чудских земель, скоро ли князь побьет чудинов и воротится. Слушая Вышеню, она старалась представить себе никогда не виденную чудь, и ей виделись дремучие темные леса, узкие болотные речки, тесные землянки, где крыша едва возвышается над зеленым мхом, и сами чудины, коренастые, низкорослые, лохматые, с маленькими злобными глазками. Может, они были совсем не такими, но враги никому не кажутся хороши. Вот между чуди пронеслась весть, что идет могучий князь Владимир с огромным войском, вот они испугались, забегали, поволокли из землянок каменья и дубинки. Вот их женщины тащат в охапках берестянкй, короба и узлы, за их Подолы цепляются плачущие дети, маленькие и чумазые… Совсем как в белгородской округе, когда пришла весть о печенежском набеге. И вдруг Сияна подумала, что князь Владимир и его дружина для чудинов были тем же самым бедствием, как и печенеги для славян. Эта мысль сделала ее несчастной, она не могла понять, как же так? Правда, у чудинов не наши боги, и сами они — чужие, но вот женщины в испуге волокут узлы, плачут дети… И там, в чудских лесах, и здесь, за окном… Почему все боги так безжалостны к человеческому роду?
В первые недели по всему городу раздавалось тоскливое мычание голодных коров и обиженное блеяние коз. В Скотогон всю белгородскую скотину торжественно вывели после зимнего заключения в хлевах на свежую траву, погоняя рогатиной и подхлестывая вербой, заговором призывая на рогатые головы здоровье, плодовитость и сохранность от волчьих зубов. Теперь же на белгородских лугах паслись бесчисленные печенежские стада, съедая и вытаптывая траву до самой земли. От прошлогоднего сена в городе не осталось даже трухи, и белгородцы, быстро выбрав весь бурьян и траву по пустырям и окраинам, стали забивать скотину, пока она не передохла от голода. Не бродили по дворам и не рылись в пыли под тынами куры — их съели в первую очередь. Лошадей, священных животных Перуна и Дажьбога, славяне берегли до последнего, и те, подобрав былинки под тынами, теперь горестно дергали солому с крыш.
Не лучше приходилось и людям. Как ни старались белгородцы и беженцы растянуть подольше свои припасы, они неудержимо таяли. А в городе — не в лесу: ни сосновой коры, которую можно по голодному времени добавлять в хлеб, ни зелени, ни съедобных короньев раздобыть было негде. Куски старого жесткого хлеба, которым хозяйки оделяли своих домочадцев, делались все меньше, и за каждой крупинкой жидкой каши гонялось в горшке несколько обгрызенных деревянных ложек. Хлеб и мед из амбара посаженных в поруб купцов тысяцкий велел раздать по самым бедным семьям, но вышло совсем понемногу. Начали умирать обессиленные старики, грудные дети, голодные матери которых не имели молока. Появились болезни, а у людей не было сил одолеть их, и даже Обережа не мог отогнать духов-губителей, набирающих силы во время людских несчастий. Тысяцкий послал челядь выкопать на одном из пустырей на окраине Окольного города возле стен скудельницу — общую могилу. Смерть вошла в Белгород, холодный дух ее таился в каждом бедном доме. Какой стеной от нее огородиться, какой сохой опахаться? На княжьем дворе был запас хлеба для дружины, но на весь город его не могло хватить. Берег свои запасы и епископ.
В Белгороде стали обнаруживаться покражи, даже разбой. Если виновных находили — чаще всего это оказывались неимущие беженцы, — то их, сильно побив, отпускали, — сажать их в поруб и кормить тысяцкий считал слишком накладным по нынешнему времени. Этак скоро полгорода в поруб запросится!
Явор теперь уже мог обходиться без постоянного присмотра Обережи, и волхв вернулся на свой двор. Совестливые соседи прибрали там после погрома и даже принесли понемногу новую утварь вместо поломанной. С богатых дворов Обереже каждый день приносили то хлеба, то мяса от коров, которых теперь быстро забивали одну за другой, но старый волхв почти все раздавал. Сам тысяцкий после погрома просил его жить потише, не раздражать епископа, и Обережа почти не выходил со двора, зато сами белгородцы зачастили к нему. Седой старик вдруг стал казаться опорой, как дуб, прямо стоящий под бурей, сгибающей березы и осины. и. Часто Обережа встречал гостей с такой вещью в руках, какую сейчас никто не ожидал увидеть, — с гуслями. Старинные, потемневшие, с вырезанной на верхней крышке птицей Сирином, гусли эти Обережа когда-то принес с собой в Белгород и ценил дороже всего, что у него было. Только их он запирал в ларь под замок. Во время погрома его двора этот ларь не заметили в углу — он был заговорен и от чужих рук, и от чужих взглядов.
— Гусли — божеское добро, Велесов дар! — приговаривал Обережа. — Кто без разуменья возьмет, и себе, и людям много зла натворит!
— Что-то ты, старче, не ко времени за песни взялся, — говорили ему. — Песнею-то сыт не будешь.