— Добрая песня всегда ко времени, — уверенно отвечал Обережа. — Не одно брюхо в человеке — и сердцем боги наградили его.
— Какое тут сердце, когда брюхо ко хребту присохло?
— Сердце в человеке крепко — и брюхо пустое укрепит.
Люди недоверчиво качали головами, но были и такие, кто понимал его. Злая беда прилетела на черных крыльях, высокие стены Белгорода не сдержали ее, и только дух человеческий мог выстоять там, где бесполезны оказались кирпичи и бревна.
Обережа устраивал гусли на коленях и принимался петь древние сказания, которые деды слышали от своих дедов.
Заводил Перун со Змеем битву великую,
Они билися да три светлых дня,
Они билися да три темных ночи,
И побил Перун Змея проклятого.
Тут Змей-то кровью пошел,
Стоял Перун у Змея да три светлых дня,
Стоял да три темных ночи,
А не мог крови переждать.
Люди слушали его, звуки струн и слова древней — песни завораживали, заставляли забыть о голоде, — прогоняли тоску, укрепляли дух. Побледневшие и но. темневшие лицами белгородцы вспоминали, что не их первых постигла беда и что они не одиноки в ней, Это была беда их древней родной земли. Длинные вереницы предков стояли за их плечами в борьбе с этой бедой, и за ними была победа. Ведь стоит этот город на исконной Змеевой земле, на рубеже степи, значит, можно одолеть степное многоголовое чудовище.
И взял Перун золото копье,
Бил копьем во сыру землю,
Бил да приговаривал:
«Расступись ты, Матушка Сыра Земля,
А пожри-ка ты кровь всю Змеиную! »
Расступилась Матушка Сыра Земля,
Пожрала кровь ту всю Змеиную.
И каждый из слушавших Обережу знал, что его родная Мать-Земля сильнее Змея, сильнее любой беды. Она даст сил своим детям, как давала уже много раз. И ради своей земли, ради ее прошлой славы и будущей жизни, можно вытерпеть голод и тревогу, постоять за Землю-Мать, как она веками стояла за своих детей.
— Не отдайте Змею проклятому то, что деды и прадеды у него отстояли, — говорил Обережа, закончив сказанье. — Деды костями своими путь Змею загородили, не дайте ему ныне вас растоптать и дальше ползти. А боги не оставят нас. Пошлет Перун-Воитель Воина, который одолеет Змея. Ждите его, не роняйте духа, — земля русская за вами.
* * *
Все реже пахло в белгородских дворах жидкой кашей или хоть киселем, и все чаще раздавались крики и плач по мертвым.
— Ты прощайся-ка, родное мое дитятко,
С добрым хоромным построеньицем,
Ты со новой любимой своей горенкой,
Со своими милыми подруженьками…
Отлетела моя матушка,
Оставила меня во горюшке!
Как я без тебя буду жить,
Во сиротстве жизнь горькая!
Каждый день то в одном доме, то в другом мать плакала по детям или дети по родителям. Все чаще тянулись к общим могилам на окраине волокуши с мертвыми телами, обернутыми в полотно белого цвета, — цвета смерти. Епископ Никита запрещал, погребальные костры, и мертвых просто клали в яму и засыпали землей. Тоскуя, что приходится оставлять тела родичей на съедение червям, белгородцы клали в могилы ножи, огнива, гребешки, небогатые украшения — и пустые горшки, чтобы Сварог в Верхнем Небе лучше видел, какая беда постигла Белгород. И каждый, слыша погребальные причитания, думал, а не придется ли и ему завтра подхватить их.
Посадские концы отрядили своих старейшин к тысяцкому — просить о помощи.
— Уже, почитай, метем пыль по закромам и вместо муки на ней похлебки варим, — говорили седые старики, тяжело опираясь на свои посохи и едва сидя на лавках от слабости. — И в похлебках тех одна вода. Собаки мышей поели, а мы собак, — боги простят. А ведь у тебя, воеводо, есть еще хлебный запас. Сам ведаешь, на чужое мы не заримся, да наши дети с голоду мрут. Пошевели больших людей, воеводо. В долг они не дают и в закупы нас не берут. На что, говорят, все одно помрете или печенегам достанетеся. Ты последняя надежа наша. За нас, бедняков, постоять некому. А смерти сколько челом ни бей, милости не выбьешь.
Горько было тысяцкому слушать эти речи, и он пообещал поискать припасов по богатым дворам. В тот же день он отправился на епископский двор. Епископ Никита получал для себя и своей церкви десятую часть от всех податей Белгорода и округи, и в его амбарах скопились немалые запасы разного добра.
— Слышишь ли, честный отче, что по городу деется? — сказал ему тысяцкий. — Уже помирает народ, того гляди вместо города сплошной жальник будет. Как там твой Бог велит — продай имение твое и раздай нищим? Пришла пора исполнять завет. У тебя ведь есть еще хлеб в закромах, пора с ближними поделиться.
После чуда с Евангелием в огне и неуемным буйством толпы тысяцкий был сердит на епископа — его звали учить миру, а он завел новый раздор! — и говорил с ним суровее обычного.
— Не мой то хлеб, а Божий, — ответил епископ. Он был недоволен словами воеводы, который, видно, хотел обобрать служителей Божиих. — Не для своей корысти берегу, а на возвышение церкви Христовой в вашей темной земле.
— Коли не накормить теперь люд крещеный, то вскорости просвещать его будет уже сам Бог, а не ты. Растворяй амбары, честный отче, — тебе Богом зачтется.
— А ты-то что же, воеводо? Ведь и у тебя на княжом дворе есть еще хлеб.
— Мой хлеб — для дружины, а дружину беречь я в перву голову поставлен. Белгород — щит земли нашей, а щит держать — руки надобны крепкие. С моего хлеба гриди с женами-детьми кормятся. Для посадского дельного люда я по боярским клетям пошарю, а всякую бежь ты корми. Самое Божье дело, нищелюбивое, а прибеглые почитай все ныне нищи. Не дать им хлеба — вымирать начнут, да не по одному, а уж сотнями. Мор по городу пойдет, никого не минует. Давай, отче, не жалей хлеба, отдай, пока добром просят.
— Как так — пока добром просят? — Епископ вскинул на него колючий взгляд. — Уж не силой ли хочешь взять? Побойся Бога, воеводо, побойся князя Владимира! Кто меня обидит, тот ему станет ворогом!
— Ты мне не грози, — с досадой отмахнулся тысяцкий. — Не я у тебя отнимать буду. Уразумей — не по злобе я, не из корысти, а ради спасения города всего прошу тебя. Сам я смут боюсь, тебя же берегу. Не отдашь людям хлеба — сами возьмут. Ты сидишь тут у себя за тыном, как барсук в норе, а ты бы по торгу прошелся да послушал, что говорят. Когда дети на руках мрут, люди ни Бога, ни князя не помнят. Разобьют твой двор — с тебя начнут, уж мне поверь, — запасы растащут, не будет тебе ни добра, ни чести. Отдай сам — хоть доброю славою утешишься.
— Тогда вот что, — подумав, сказал епископ. — Отдай мне тех татей двух, что у тебя в порубе сидят.
— Каких? — Тысяцкий не сразу его понял. Среди нынешних забот он совсем позабыл о двух черниговских купцах, которые уже дней десять сидели у него в порубе. — Ах, татей церковных! Да возьми за ради Бога!