Говорят опять по-русски, чего не может быть по определению, но я понимаю: запись не лжет, запись не морочит мне голову — просто мои заскоки, будь они прокляты, не прошли даром даже для магнитной пленки. Полюбуйтесь!
— Да, мистер Мак-Эванс. Только капрал Джейкобс упомянул еще кое-что! Что перед тем, как Пола съела акула, кто-то стрелял в него, тяжело ранил и, по-видимому, продырявил его лодку, чтобы замести следы! — я стою и слушаю, один в квартире среди бесчувственных людей, а девушка все кричит.
И наплывом плещется океан-свидетель.
— Тeбe бы прокурором быть, Эими, — сипло бросают издалека. Крики чаек.
Скрежещет колесико зажигалки — близко, совсем близко…
— Ну, Эми, под присягой я бы не взялся обвинять любого из присутствующих здесь людей. Ты же слышала: я сказал, что мне так показалось. В любом случае, улик теперь нет, так что концы в воду, и…
Этот бас я уже слышал по телефону.
— Ask him, is he going to come to U.S.A.? — вот что тогда спрашивал бас. Сейчас же он рокочуще произносит слова совсем другого языка, словно говорил на нем с детства, с младых ногтей, и я еле сдерживаюсь, чтоб не запустить диктофоном в окно.
Голоса стихают, захлебываются в воплях чаек, в мерном рокоте волн…
— Алька? Ты в порядке?
Сперва мне кажется, что это снова запись.
— Ты в порядке, спрашиваю?!
— Да, Ритка. Я в порядке. А ты?
— И я… вроде.
Друг детства, кряхтя, встает и подходит ко мне.
Я молча протягиваю ему диктофон.
Океан.
Океан поет в руках Ритки.
— И убийца останется безнаказанным? — вдруг спрашивает океан девичьим голосом, чтобы ответить самому себе ветром над сине-зеленой равниной.
Ритка ошалело смотрит на меня, выключает аппарат и сует его в карман.
Океан молчит в кармане.
— Это следовательша велела, — оправдываясь, говорит Ритка. — Понимаешь, Алька… я так решил: возьму, а потом тебе запись прокручу. Если скажешь: нельзя — я сотру, а следовательше совру, будто батарейки сели. Или еще что…
— Не надо, Ритка, — я улыбаюсь и с удовольствием слежу, как оттаивает ледяное лицо моего служивого. — Отдай, как есть, тете Эре. Пусть насладится сполна. Говоришь, она хотела знать, что тут у нас происходит? Пусть знает, в подробностях. И еще…
Еще б понимать, зачем я все это делаю?.. Не понимаю.
Делаю.
Бегу к рабочему столу, хватаю свежую, еще тепленькую распечатку и возвращаюсь к другу детства.
— Держи, Ритка. Это тоже отдашь.
— А-а… а что это? Что это, Алька?!
— Не знаю, — честно отвечаю я. — Но ты все-таки отдай, хорошо? Отдашь?
— Хорошо. Отдам.
На диване ворочается магистр — и сразу, забыв поздороваться, начинает сетовать по поводу разбитых очков. Минута: и Ерпалыч принимается успокаивать гостя.
Я иду на кухню за водой, переступая по дороге через Идочку (уже явно свыкшуюся с частыми обмороками); я даю воде стечь, набираю доверху огромную, «сиротскую» кружку и тащусь обратно.
Мне очень интересно узнать — что же видели они все в тумане забытья?
Но спрашивать неудобно.
Внутри ворочается Пашка: вчерашний и завтрашний. Чувство одиночества, перерастающее в чувство Предназначения, ряды треугольных зубов милосердно рвут плоть, уже не нужную, как не нужна змее ее прежняя кожа, давая завершиться слиянию… бьют барабаны на берегу во славу Хозяина, во славу Нда-ку-ванга, который обрел наконец открывшуюся ему человеческую душу, и ошарашенный радист местной радиостанции наскоро просматривает последние радиограммы: градом сыплются сообщения с промысловых сейнеров о порванных сетях и полном исчезновении рыбы, а на побережье один за другим закрываются пляжи в связи с невиданной волной нападений акул… на пластмассовых панелях стрим-айлендских домов углем рисуются обереги, свисают с форштевней сделанные Мбете Лакембой амулеты, а еще изредка выходит к немногим адептам из вод морских Пол Рыборукий, обучая и наставляя, после чего возвращается обратно в соленую колыбель, и снова, снова, вновь и опять — ряды треугольных зубов милосердно рвут плоть, уже не нужную, как не нужна змее ее прежняя кожа, давая завершиться очередному слиянию…
Пашка!.. Пашка…
Я чувствую его метания, чувствую противоестественную пуповину, связавшую нас кровью; я — вчерашний и завтрашний. Чувство одиночества, перерастающее в чувство Предназначения, треугольные зубы обстоятельств милосердно рвут сознание, уже не нужное, как не нужна змее ее прежняя кожа, давая завершиться очередному слиянию… кентавры колесят асфальтовыми просторами, чадят просвиры на тысячах «алтарок», фермеры дерутся за право подставить буренку под Минотавра в джинсах, молчит душным аквариумом вездесущая Выворотка, в уверенности великой молятся пенсионеры-огородники об урожае огурцов равноапостольному царю Константину, а еще загуляла по Дальней Срани байка про крестника дядька Йора, кручельника знатного, из которого вышел толк пополам с бестолочью, и снова, вновь и опять — чувство одиночества, чувство Предназначения…
Абрамыч!.. ты это, Абрамыч… живот не болит?
Мы оба вздрагиваем внутри реальности, миллионолетнего монстра, высохшей мумии, плотного кокона, исполина, сжавшегося по собственной воле до размеров воробьиного яйца; мы, птенцы-безумцы, пробуем скорлупу на прочность, и нам кажется, что она поддается, первый намек на трещину змеится наискосок и вверх, вверх, туда, где сидит и ухмыляется в бороду… верней, сидел и ухмылялся.
Все, молчу.
Молчу.
* * *
Нам.
Здесь.
Жить…