…Живы, они все были живы, но уже пребывали на грани. Вонь в избе стояла такая, что парень вылетел оттуда, задыхаясь и с сожалением понимая, что выблевать на серый грязный снег ему уже нечего.
В другой избе внутрь заходить не пришлось — запах разложения уже в сенях стоял такой, что посланниц Цитадели застонал. Он был слабым Осененным, да и кто бы мог подумать, что у Вадимичей может случиться вот такое, кто бы догадался послать к ним креффа, а не его?
Неведомая хворь выкосила большое поселение, видать, за несколько дней сроку. В одном из домов, правда, обитатели оказались еще не при смерти, и мать с дитем бросилась к новоприбывшему, причитая и плача. Но лицо ее уже было покрыто свищами и струпьями, которые пока не начали чернеть, лишь наливались белесыми гнойниками. Волынец отпрянул от несчастной, при помощи Дара принудив ее свалиться на пол избы в тяжелом сне. А сам помчался вон, не разбирая дороги. Чем он тут поможет?
От ужаса и отвращения он забыл обо всем, даже о том, что обучался в Цитадели и приносил клятву помогать людям. Он бежал прочь, оскальзываясь и падая.
На лес опускалась ночь. При одной мысли о том, чтобы остаться в деревне до утра, по телу парня прошла дрожь. Ну, уж нет…
И вот теперь он творил обережное заклятие, обходя вымирающую весь по кругу. Он свое дело сделал. Далее хворь не поползет, и болезные не высунутся за черту обережную. А чужаков наговор и вовсе не подпустит ближе, чем на полет стрелы.
Об остальном пусть печется и переживает Глава. Он — Волынец — все, что мог, сделал. А помирать рядом с этими несчастными он зарок не давал.
Поймав печально бродившего между черных деревьев конька, Осененный вскарабкался в седло и, хлестнув своего сивку по боку, направил его во тьму леса. С черного неба на землю вдруг обрушился холодными потоками дождь. Эх, и гнилая весна стояла в этом году…
* * *
Веревка, перекинутая через жердь сушила, размеренно покачивалась.
Было жарко. В коровнике пахло старым навозом. Жалкие клочья прошлогоднего сена, торчали из зазоров орясин.
Скотину пришлось забить еще в середине зеленника, когда заболела Сияна, и Волынцу стало ни до чего. Жена тяжко перенесла роды, но дочка родилась крепенькой, розовой и крикливой. Отец и бабка выхаживали дите вдвоем, потому что мать расхворалась. Волынец лечил жену Даром, но даже Дар не мог помочь в этакую гнилую погоду. Дождливая весна переродилась в холодное и тоже дождливое лето. Вода лилась с небес изо дня в день неостановимыми потоками. Земля раскисла, молодая трава начала гнить, в лесу не росло ни грибов, ни ягод, поля превратились в болотины — негде было сеять хлеб, да и некому…
Однако, мал-мала, Сияна поднялась, хотя все еще была слаба. Волынец вздохнул с облегчением. Поэтому, когда дождливым утром месяца зноеня у его дома появился злой, вымокший до нитки крефф Улич на мокрой же и усталой лошади, он встретил его безо всякой радости.
— Что, сукин сын, натворил дел, а сам схоронился? — зло выплюнул Улич. — Людям помощь нужна, хватит уже за бабий подол держаться, в дорогу собирайся.
Волынец хотел показать ему со двора, сказав, что жена, дочь и мать ему дороже неизвестных каких-то людей, которых он сроду не знал и знать не желал и из-за которых не хотел сгибнуть сам или погубить родных. Он уже даже открыл рот, но тут скрипнула дверь избы и на пороге появилась мать. В старой рубахе из небеленого полотна, в глухом платке, надвинутом так низко, что и лица не видать — она стояла между Волынцом и его семьей как немой укор совести.
— Что ж ты гостя в избу не зовешь, сынок? — спросила старая. — Погода-то дурная какая, да и вымок он весь.
Сын только зло отвел глаза, досадуя, что родительницу вынесло, когда не надо.
— Спешу я, — ответил Улич. — Не до отдыха ныне.
И только теперь парень заметил, как осунулся молодой и ладный крефф. Если ранее дышал он жизнью и силой, то ныне ни кровинки не было в истощенном лице, глубокие морщины залегли в уголках рта, плечи казались костлявыми, а в потухшем взоре жило плохо скрываемое отчаяние.
Волынец побрел одеваться. Сияна поднялась с лавки, на которой кормила маленькую Ладу, и спросила с тоской:
— Уезжаешь?
— Надо, — ответил муж, которому всего более хотелось прижаться лбом к ее мягким коленкам, слушать сладкое причмокивание дочери и то, как по крыше избы молотит дождь.
Собрался он быстро. Улич ждал во дворе, не заходя в дом, как ни зазывала его Волынцова мать. «Сомлею в тепле» — только и сказал он. Старуха вернулась в избу, собрала нехитрой снеди в суму, вышла во двор, отдала обережнику и виновато всунула в руку кусок вяленого мяса:
— Поешь, родной, совсем прозрачный.
Он кивнул благодарно, и, как был в седле, принялся жадно есть. Было видно, что о еде странник вспоминал редко.
Уехали через пол-оборота.
Долгое время лошади обережников двигались по раскисшей дороге бок о бок, но оба спутника молчали. Наконец, Улич не выдержал и сказал:
— Что, гнида трусливая, страшно глядеть на содеянное? У бабьего подола спокойнее?
Волынец вскинулся:
— Ты меня не лай! — рявкнул он, преисполнившись обиды и гнева. — Баб своих одних бросить не могу! Ежели об Вадимичах ты, так там я все, как должно сделал!
Крефф прожег его глазами:
— Как должно? — хрипло спросил он. — Ты, кощунник, души живые в телах мертвых заточил! Хвори неведомой побоялся? Лечить не захотел? Покойников отчитывать поленился? На других работу свою скинуть решил? Обнес все обережным кругом, заклятием накрыл и был таков?! Другие, мол, пусть разгребаются? Всегда ты о себе только пекся, об иных не заботясь.
Изможденное лицо Улича пылало, на бледных щеках расцвел горячечный румянец. Волынец струсил, потому что гневливый собеседник запросто мог и поколотить. Поэтому он затараторил:
— Да, как учили, сделал! Почем я знаю, чем лечить заразу эту? Они там все уж изгнили до костей, когда я наведался. Спасать было некого. А что за болячка — отколь мне знать? Ну как приволок бы ее на себе в Цитадель?