— А люди? — спросил он. — Люди — что?
— Ничего, — усмехнулся Чус. — А то ты не знаешь.
— Знаю.
— Так что же спрашиваешь? Ладно, друже, ступай, отдыхай. Избу поставить пособим. Места хватит — пещеры огромные. Ступай, сил наберись пока.
— Постой, — удержал Дивен собеседника. — А на Охоту когда?
Чус усмехнулся:
— Допрежь тебя другие сходят. В жилу сперва войди. А то вон, синий весь.
У Дивена словно мешок песку со спины сняли.
— Спасибо.
Хозяин дома грустно усмехнулся:
— Живите. Тут не тронут. Тут ни Охотников, ни Каженника. Тихо.
…Когда Каред вернулся в гостевую избу, его спутники уже спали. В печи трещали дрова. Кто им разжег-то только? Мужчина заглянул в жерло — пламя было изжелта-зеленым, злым, ревущим. Такой огонь дарил тепло и не причинял боли. Осененный закрыл глаза, чувствуя, как из-под век ползут слезы усталости и облегчения. Он не один. Они не одни. Есть кто-то, кто поможет.
И лишь сейчас навалилась усталость. Усталость прожитых лет. Вспомнилась Мьель — первая жена, та самая, которая увела его из деревни. Увела, а потом отпустила обратно к людям. Он не был для нее едой. Она не была для него чудовищем. Красивая… Косы до колен. Рыжая, как листва по осени. И вся в веснушках. Улыбчивая радостная девка. Он помнил каждую веснушку. И когда вернулся в деревню, не было ничего, что радовало. Тянуло, тянуло к ней. А сам думал с ужасом — к кому — к ней? К Ходящей? К чудищу? К кровососке?
Нет. К самой лучшей. К самой нежной. С телом, белым, словно сметана, с искрами смеха в глазах, с веснушками на плечах и спине.
Он так и ушел тогда. От матери, сестер. От людей. От всех. Ушел к ней. И стал тем, кем стал. И они были счастливы. Очень-очень долго, почти год. Она хотела родить ему сына…
А потом пришли Охотники.
Все закончилось вмиг и навсегда. Он остался один. Едва живой, со стрелой в боку. Был бы без Дара, помер бы — на стрелу привесили такое заклинание, что тело рвало и кромсало, будто ножами. Но он выжил.
Иногда он ходил к родной деревне, смотрел на темные окна домов. И думал о том, как его там боялись. Но он не хотел зла. Он любил их всех. Потому что каждого помнил. И деда Врона, и Зорянку, и маленькую Лесану, и меньших сестриц, и мать… помнил всех. Но они бы не приняли его никогда.
Да и не смог бы он прийти к ним, не прорвался бы через заклинания, оберегающие дома. А ежели и прорвался, то безумие крови принудило бы загрызть родню. Такое проклятие. Издалека — гляди, хоть все глаза выгляди, ближе подойдешь, лишь запах родной учуешь — ум откажет, останутся только голод и злоба. Разорвешь тех, кто дорог, и вовсе свихнешься. Будешь чудищем кровожадным носиться в поисках поживы. Есть, есть, есть… и никаких других желаний не останется.
Потом он прибился к чужой Стае. И долго-долго скитался, не обрастая впрочем, привязанностями. Вроде и не один, а вроде наособицу. Бирюк.
Однако острая, болезненная потребность иногда являться к родной деревне изводила парня. И оказалось — не зря. Потому что в одну из ночей, когда он стоял на пригорке под старой сосной и смотрел на родной тын, то услышал крик.
Дикие напали на парня и девку, шедших домой.
Каред кинулся туда, откуда неслось рычание. Но отбить успел только девушку. Ее спутника разорвали. И тогда тот, кого в новой стае звали Дивеном за дивную Силу, впервые дал волю своему Дару. Ту, которую он хотел спасти, уже погрызли, но мужчина чувствовал — жива.
Он ее вырвал. Забрал с собой. И радовался, что когда она очнется, то ничего не будет помнить. Она и не вспомнила. А он не узнал красивую стройную девку. В Стае ей не шибко обрадовались. Еще бы — лишний рот! — но приняли, потому что привел он. И нарекли Сладой. За покладистый и уживчивый нрав.
Девушка совсем не была похожа на Мьель. Но как же он полюбил ее! За спокойную стойкость. За рассудительность. За ласку и преданность. За доверие. Так у него появилась новая семья.
Каред вытер лицо рукавом рубахи. Впервые в жизни он плакал от счастья.
Его жена, его дети, его Стая — они были живы. И они пришли туда, где не страшны Охотники, голод и сам Каженник. Они добрались. Спаслись.
Сквозь слезы он улыбнулся и судорожно вздохнул, пытаясь успокоиться. Дом. Его новый дом. В который никогда не войдет чужак. Дом, где нет места страху.
Прав был дед Врон: любовь сильнее страха. Он своей любовью пересилил страх. Выгрыз его из души. Вот только… души после этого у него почти не осталось.
* * *
Как хорошо в самом начале зеленника пахнет воздух! Молодой травой, теплой землей, терпкой хвоей, разопревшими почками, готовыми вот-вот проклюнуться клейкими молодыми листьями. Оттого-то в груди вскипает в эту пору детская пузырящаяся радость — хочется бежать по просыпающемуся лесу, смеяться без причины, захлебываясь и задыхаясь.
Лесана стояла, склонившись над кипящим котелком. Ароматное хлебово весело булькало. Над полянкой, где девушка и ее наставник расположились для отдыха, плыл сладкий грибной дух.
Выученица улыбалась, помешивая похлебку. Клесх терпеть не мог грибы. Но именно потому, что он их ненавидел до душевного выворота, она нарочно берегла на дне заплечника горсточку сушеных боровиков. Крефф вырос на берегу Злого моря. Там не знали, не ели и не собирали грибов. Поэтому об этих «слизняках» он мог бубнить два оборота и ни разу не повториться. Девушка усмехнулась, предчувствуя, как разразится наставник, возвратившись из леса к месту стоянки.
Белые, подосиновики, сыроежки — только они могли пробудить в молчаливом креффе речистость. Именно потому Лесана их сегодня и варила. Ей нужно было с ним поговорить. А говорил Клесх только тогда, когда был чем-то недоволен или когда учил непутевую послушницу. Если же все обстояло хорошо, наставник мог за седмицу не проронить ни единого зряшнего слова. Даже «нет» и «да» заменял движением головы.
Но Лесана за три-то года научилась вытягивать из него слова тогда, когда нужно — для того у нее была припасена не одна маленькая хитрость.
У Клесха, надо полагать, тоже. Он выученицей помыкал искусно. Взять хотя бы тот случай, на заре их странствия. До сей поры помнила, а уж сколько лет прошло. Крефф ей тогда все пенял, мол, бьется она в бою оружием, а должна Даром. На железо против Ходящих полагаться — мертвым быть.