В этот самый миг девочка сняла руку с ее плеча, и Евгения все ощутила, осознала и приняла. Она погрузилась в тело больного и увидела, что заполняющая его инфекция – это клейкое желтое вещество из ее сна, и отдает оно той же вонью, что стояла в воздухе во все время войны. Эта гангрена стремилась к единственной цели: сломить, и разъединить, и поглотить мало-помалу все, что живет и любит. На миг Евгении показалось, что враг гораздо сильнее всего, что может противопоставить ему бедная деревенская знахарка, у которой в распоряжении столь скудные средства и крайне наивные познания. Но теперь она была сильна новым светом, который проник через ладонь Марии, когда та коснулась ее плеча. Войны… Мы знаем: они диктуют свой закон и требуют дани, принуждая и праведника вступить в бой. Но что будет, если поутру все опустятся на полевую траву, сложив оружие? Раздастся звон соседней колокольни, люди очнутся от ужаса и ночи. И вдруг хлынет дождь, и останется только отдаться этой молитве, которая заливает жизнь фиалками и потоком звуков. Как глупо было надеяться отбить атаку, бросив в горнило трех солдат, бессильных против орд и пушек… Но разве лечить не значит, по сути, восстанавливать мир? И разве можно жить – не любя?
Великие решения приходят малым сим незримо. Армия тьмы выдвигала бастионы, вонзая крючья прямо в плоть больного и цепляясь за них паутиной инфекции. И потому Евгения не стала делить своих солдат на отряды, а собрала их воедино.
Своим провидческим даром она проследила путь чеснока и тимьяна в кишечнике и крови больного, своей грезой удесятерила их вязкость и смазала стенки органов и сосудов, так что теперь гораздо труднее было воткнуть туда острие. Ее видение обрело мощь, она смазала острия вонзившихся крючьев, и они затупились от зубчиков чеснока и стрелок тимьяна, а те своими целительными соками проникли в отверстия, проделанные врагом, и зарубцевали их. Она воспрянула духом. Как легко было врачевать, накладывая снадобье прямо на ткани больного, и как удивительно видеть, что магия сна может способствовать исцелению, ускоряя процессы, носящие совершенно реальный, природный характер.
Но она чувствовала и то, что дар ее расходует свои последние запасы и скоро наступит момент, когда ей придется сложить оружие, ибо иссякнет энергия грез. И тогда она заметила ирис. Она не понимала, где он, цветок был перед ее глазами – и нигде, открыт взору – и невидим, светился плотным вещественным присутствием – и не был размещен в пространстве или доступен руке. Ирис был мельче садового, с белыми лепестками в бледно-голубую крапинку, с лиловой сердцевиной и оранжевыми тычинками, и от него шло ощущение свежести, сначала неузнаваемой, а потом вдруг вспомнившейся: то была свежесть детства. Так вот оно что… Теперь она знала, отчего ирис недоступен зрению, хотя видим, и знала, как довершить то, что должна исполнить. Евгения вздрогнула, прочтя послание цветка, сотканное из светлого аромата раннего часа жизни. Потом все ее простое и чистое существо смиренно приняло дар и вернулось в тело восьмидесятисемилетней старухи, про которое она забыла в ту секунду, когда Мария коснулась ее плеча, и в которое теперь воплотилась вновь с неведомым доселе ощущением силы бытия.
Она осмотрелась: все краски засверкали ярче от мягкого блестящего лака. Комната была тиха. Вот Анжела преклонила колени на старой молитвенной скамеечке из каштана, которую всегда отказывалась менять на что-то поновее, вроде тех красивых бархатных скамеек, что стояли на первых рядах в церкви. Она так поглощена молитвой, что не замечает, что ночной халат заворотился и обнажил стеганые панталоны, подрубленные розовой ленточкой. Леонтия сидит на перине рядом со своим Марселем и с ангельским терпением растирает ему ноги, а Жанетта и Мария стоят в проеме двери, слишком большом для двух бабулек, от страха скукожившихся больше, чем от прожитых лет. Евгения пощупала крестнику пульс и приподняла веко. Он дышал слабо, но ровно, и кровавые прожилки, уродовавшие глаз, исчезли. Для очистки совести она дала больному последнюю порцию чеснока с тимьяном. Внезапно она почувствовала себя очень старой и очень усталой. Потом она обернулась и вдруг оказалась лицом к лицу с девочкой.
Черные глаза Марии были полны слез, и кулаки сжимались от нарастающего горя. У Евгении сжалось в груди от сочувствия малютке, все чары которой не могли защитить ее сердце, сотворенное таким же, как у всех маленьких девочек, и долго саднящее от первой серьезной раны. Она улыбнулась ей с нежностью матери, готовой ради своего ребенка стократно умереть или убить, и протянула к ней руку, даря понимание и торжественное величие радужной, ирисовой красоты детства. Но слезы Марии продолжали течь, и в глазах стояла горечь и грусть. Потом она отступила и контакт прервался. Впрочем, и расстраиваться-то было некогда – в маленькой спальне спало напряжение, и каждый, включая пуховую перину и молитвенную скамеечку, сдавал боевой пост, чтобы, как положено, обняться с друзьями после одержанной победы. Старухи теребили спасительные четки и славили упорную веру Евгении в целительную силу тимьяна и чеснока – но что на самом деле творилось в их деревенских головах? Надо ли быть семи пядей во лбу, чтобы понять за две эти снежные ночи, что человековепри и вечно прекрасная погода не сами собой валятся с неба и что малышка принадлежит волшебному миру? По правде говоря, они просто пытались как-то примирить увиденное воочию – с верой, убеждая себя, что Господь как-то связан с этими силами, просто люди не успели привести в соответствие видимое и исповедуемое. И главное – теперь, когда Марсель храпел, как новобранец, и все устремились на кухню, ведь они заслужили чашку кофе, – у них появилось еще одно срочное дело: убедиться, что Мария надежно защищена. Анжела ведь с самого начала догадалась, что девочка обладает огромным могуществом и потому будет беспрестанно притягивать к себе другие силы мира. Никто не заметил, что Евгения сидит, не притронувшись к кофе, и мечтательная улыбка витает на старческих тонких губах.
– Слишком долгая ночь, а может, слишком короткая, – сказал наконец Андре, отставляя чашку, и улыбнулся всем присутствующим, как умел улыбаться он один, запуская время мерной и покойной иноходью и возвращая день на праведный и привычный путь.
И все услышали звон с соседней колокольни, и к небу заструились дымки счастливых очагов, и на фермах снова потекла жизнь, напоенная боярышником и любовью.
О, как он прекрасен, русоволос и высок, его глаза прозрачней ледниковой воды, у него тонкие черты мужественного лица, восхитительно раскованное гибкое тело и симпатичная ямочка на левой щеке. Но великолепней всего в этом примечательном человеке была его улыбка, словно бы орошавшая мир радужным ливнем. Да, то был в самом деле прекраснейший из ангелов, и никто не понимал, как прежде можно было жить без этого зримого обещания возрождения и любви.
Рафаэле Сантанджело не сводил глаз с Клары до конца пьесы, а когда наступила тишина, обратился к Маэстро.
– Я вторгся без приглашения, – сказал он, – нарушая ваш дружеский вечер.
Голос был тот же, который она слышала давно, в нем звучала та же ярость, что разливалась по дороге смерти.
– Хотел засвидетельствовать тебе свое почтение, – сказал он Леоноре.
Она встала и протянула руку для поцелуя.
– Ах, друг мой, – сказала она, – не правда ли, все мы стареем.
Он коротко поклонился, ответив:
– Твоя красота вечна.
Когда он вошел в комнату, мужчины встали, но не поздоровались и продолжали стоять с выражением нарочитого равнодушия, сквозь которое явственно читалась неприязнь. Аччиавати подошел к Кларе, но самая разительная перемена случилась с Петрусом, уже успевшим отдать должное москато и рухнуть в кресло. Прибытие губернатора не заставило его встать, но он весь напружинился, как цепной пес, губы его недобро кривились, и из них вырывалось злобное рычание.
В тот момент, когда взгляды Маэстро и Губернатора встретились, фортепианная зала вспыхнула снопом золотистых звезд. Клара так удивилась, что вскочила, как только пространство заискрилось блестящей пылью в двойном конусе света, в котором плясали неведомые фрагменты памяти. Конусы, зародившиеся в каждом из двоих мужчин, сомкнулись в сечении, где концентрировались их силы. Из всех присутствующих только Петрус, казалось, видел этот конус, он предупреждающе зарычал и поднял голову – одежда на нем топорщилась. Но Губернатор смотрел на Маэстро, а Маэстро смотрел на Губернатора, и ни один из них не спешил начать беседу. Надо сказать, что дружеская компания тоже, невзирая на страх, молчала и сохраняла странную неподвижность. Наконец на лице Алессандро вспыхнул новый свет, так что оно словно помолодело, черты его заострились. Кларе понравилось то, что она увидела, но одновременно она испытала новое беспокойство, словно предвестник боли великих событий и фатальных решений.